Литература. 11 класс (2 часть)
Михаил Александрович Шолохов

МИХАИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ ШОЛОХОВ

(1905—1984)

Детские и юношеские годы, семейное окружение Михаила Шолохова, создателя уникального для всей мировой культуры XX в. трагедийного романа-эпопеи «Тихий Дон», лауреата Нобелевской премии (за 1965 г.), долгое время освещались нормативно, даже парадно. В биографию Шолохова, одного из самых трагичных художников XX в., вносилось много поправок «на величавость», на благополучие, внешнюю образцовость, рассчитанных только на формирование образа идеального народного летописца, живущего «ради народа и среди народа».

Формирование такой образцовой биографии-анкеты началось почти сразу же после выхода «Тихого Дона». Уже в 1929 г., через год после публикации первых книг гениального романа, И. В. Сталин напишет о «знаменитом писателе нашего времени тов. Шолохове», как бы предопределив и установку на создание «бронзовой», даже «позолоченной» биографии писателя. Шолохов должен был, как говорилось в те годы, предстать перед народом «чистым как стеклышко».

— автора книги «Михаил Шолохов: годы, спрятанные в архивах» (1995), — была «изначально определена на беды вперемежку с победами».

Род Шолоховых восходит к новгородскому крестьянину Степану Шолоху (конец XV в.) и систематически прослеживается с середины XVII в., от Фирса Шолохова (около 1644 — между 1708—1715) до купца Михаила Михайловича Шолохова, родного деда писателя, поселившегося на Дону, в Ве- шенской, в середине XIX в. До этого Шолоховы жили в Зарайске Рязанской губернии в Пушкарской слободе и были, как пушкари, близки по статусу казакам.

Михаил Михайлович Шолохов, перейдя из служилых людей в мещанское сословие, основательно укоренился в станице Вешенской. Он женился на дочери купца Мохова (его потомок живет и на страницах «Тихого Дона»). Отец будущего писателя Александр Михайлович Шолохов (1865—1925) после окончания церковно-приходской школы — приказчик, заведующий мануфактурной лавкой в хуторе Кружилине, владелец галантерейной лавки и склада для ссыпки зерна. По делам, связанным с закупкой и перепродажей хлеба, он часто бывал в соседнем с Кружилиным родовом имении помещика Попова — Ясеновке (в «Тихом Доне» имение Ли- стницких Ягодное), где и познакомился с будущей матерью писателя, горничной хозяев Анастасией Даниловной Кузнецовой, в девичестве Черниковой (1871—1942)...

«Судьба матери одарила автора «Тихого Дона» двумя самыми поэтическими образами в романе — Аксиньи и Ильиничны», — отметит современный шолоховед В. В. Васильев. Красивая горничная с черными, «цвета вороньего крыла» косами да еще с прекрасным голосом и слухом (мать словно передала Шолохову трепетную любовь к украинским и донским песням) стала в Ясеновке объектом ухаживаний молодого пана. Может быть, она и любила его вплоть до его женитьбы на некоей вешенской панне (тургеневской барышне Листницкого), вдове польских кровей, не смущаясь явного социального неравенства? Чтобы скрыть «грех», Анастасию спешно выдали замуж за пожилого вдовца казака Стефана Кузнецова, но «грех» вскоре обнаружился (она родила девочку), и после издевательств, побоев оскорбленного мужа, смерти девочки Анастасия, женщина, безусловно, гордая, с твердым характером, опять вернулась в Ясеновку — Ягодное. Отсюда ее, «двоемужнюю», т. е. не разведенную с тем же Кузнецовым, без обряда венчания и взял в жены одинокий Александр Михайлович Шолохов. 11(24) мая 1905 г. Анастасия Даниловна — ей было уже 34 года — родила сына Михаила. Он был ее единственным ребенком; правда, до 1913 г. (до смерти первого мужа, до нового венчания) он носил имя Михаила Стефановича Кузнецова. Это усиливало отчуждение родни от всей необычной семьи.

Неудивительно после этой предыстории то «чрезмерное», как бы преувеличенное материнское чувство исстрадавшейся Ильиничны в «Тихом Доне»: она в финале «Тихого Дона» ждет Григория как... единственного ребенка?! «Маманя по нем, ну, чисто истосковалась вся! Она его иначе и не зовет: „Мой младшенький"», — говорит сестра Григория Дуняшка Аксинье, искренне не обижаясь, что она — еще более «младшенькая» дочь — как бы для матери и не в счет... Собственно, и все другие младенцы, чаще всего мальчики, «даваемые Шолоховым в руки отчаявшимся, с исковерканной судьбой героям» (так однажды сказал В. П. Астафьев), — будь то дразнимый сверстниками Нахаленок («а ты — мужик, и тебя мать под забором родила!»), Мишатка Мелехов в «Тихом Доне», Ванюшка в «Судьбе человека» —окружены той же исключительной тревогой взрослых, как их последняя, единственная опора. Сцена в романе у плетня лунной ночью, когда Аксинья видит старую Ильиничну, шепчущую: «Гришенька! Родненький мой!», — это диалог, гениальное двуго- лосие, раздвоение единого драматичного жизненного опыта матери, прототипа обеих героинь.

«Великим упрямцем» назовет Шолохова К. М. Симонов, отдавая, видимо, должное именно его воле к яркой творческой самореализации, к победе над катастрофами даже исторического плана. Так, вопреки всем бедам войн, Гражданской войны юный Шолохов не бросил учебы в гимназиях (Москвы, Богучара, а в 1918 г. — Вешенской). Фактически бедствующая семья Шолоховых — часто они снимали комнату на троих у хозяев — оказывалась на линии фронта в Вешках, хуторах Рубежном, Плешакове. И все же в 1922 г., побывав то заготовителем, то продотрядником, однажды едва не расстрелянным бандой Махно, то учителем для безграмотных, — юный упрямец отправился в Москву, чтобы продолжить учебу и заняться литературным творчеством.

Где он жил, чем занимался в Москве? Кто запомнил будущего автора «Тихого Дона» на московских изогнутых улицах?

Поступить даже на рабочий факультет (рабфак) для последующего перехода в студенты Михаилу Шолохову не удалось: он не имел ни стажа рабочего, не был комсомольцем с рекомендательной характеристикой. Чтобы как-то прокормиться, ему пришлось работать то каменщиком, то грузчиком на Ярославском вокзале, то счетоводом. На фотографиях тех лет Шолохов, «молодой орелик», по образному определению А. С. Серафимовича, чаще всего в кубанке, в гимнастерке, с неунывающим взглядом. Он стилизован «под казака», как некогда юный Есенин был наряжен в духе рязанского картинного мужичка Леля. Между тем его жизнь в Москве — и не его одного, а с 1924 г. и жены Марии Петровны — на всякого рода тесных квартирах была неуютной, трудной. «За стеной стучат молотками мастеровые люди. А мы радовались, как дети. Жили скудно, иногда и кусочка хлеба не было. Получит Миша гонорар — несколько рублей, купим селедку, картошку — и у нас праздник. Писал Миша по ночам, днем бегал по редакциям», — вспоминала жена писателя М. П. Шолохова.

Что он писал в это время, в какие редакции бегал?

По прибытии в Москву Шолохов (благодаря новому знакомому Василию Кудашеву, молодому литератору из крестьян) попал в литературную группу «Молодая гвардия», собиравшуюся на Покровке (секретарь ее Марк Колосов — в последующем близкий друг Н. Островского). В этой группе Шолохов познакомился со студийцами, молодыми поэтами и прозаиками — А. Безыменским, А. Веселым, М. Светловым, Ю. Лебединским, В. Герасимовой, начинающим

— Н. Асеева, В. Шкловского, О. Брика, B. Маяковского. Благодаря тому же Кудашеву, работавшему в «Журнале крестьянской молодежи», в этом журнале были опубликованы первые рассказы-этюды Шолохова: «Пастух», «Алешка», «Кривая стежка», «Калоши».

В 1926 г. Шолохов вернулся на Дон.

Решение это — поистине судьбоносное для создателя «Тихого Дона» — покинуть новое литературное окружение, основать свое «литературное гнездо», дом на Дону как оплот независимости и нерасторжимой связи с родиной, было не случайным. В 1926 г. у Шолохова родилась дочь Светлана, и Мария Петровна сразу же уехала с ней из Москвы на родину. Но это лишь одна из причин возврата Шолохова в родные края. Важнее другое — буря над Доном в 1917— 1920 гг., величайшее историческое событие, которое властно притягивало к себе ум и сердце молодого художника.

Следует отметить, что долгие годы в угоду официозной канонизации своего образа, ради создания идиллического фоторяда встреч и бесед классика соцреализма писатель писал в урезанных, высветленных анкетах о жене: «учительница из станицы Букановской». Но Мария Петровна была дочерью П. Я. Громославского (18...—1939), выпускника Новочеркасской духовной семинарии, псаломщика, наконец, станичного атамана (до 1916 г.), поистине «живой казачьей энциклопедии» (В. Воронов). Он пережил и трагедию «белого стана», и казачье восстание 1919 г.

В «Тихом Доне» старовер-возница говорит, например, о «вкладе» комиссара Малкина в пресловутое раскачивание: «Собирает с хуторов стариков, ведет их в хворост, вы- нает там из них души, телешит их допрежь и хоронить не велит родным». Оказалось, что этот самый Малкин... квартировал в доме П. Я. Громославского. А после публикации «Тихого Дона» этот искоренитель старины, ставший в 30-е гг. крупным «чистильщиком» в ОГПУ, высказал кровную обиду на Шолохова и его роман («даже фамилии Малкин не изменил») самому Сталину. Правда, от просьбы Малкина исключить его фамилию из романа Сталин с досадой отмахнулся.

Перед взором неискушенных станичных атаманов явился молодцеватый парадный генерал, с «густым засевом орденов» на мундире, «смахивающий... ажник на Александра III», и умилил выборщиков-стариков. Реальный П. Н. Краснов, плодовитый писатель в эмиграции, не разделявший мнений ни о своем писательском равенстве с Шолоховым (их уравнивал Г. В. Адамович), ни о якобы «картинных донцах» Шолохова (В. Набоков), ни тем более барского, кастового мнения И. А. Бунина («Кончил вчера вторую книгу „Тихого Дона“. Все-таки он хам, плебей»), был восхищен правдивостью романа. На вопрос: «Значит, и то, что написано им о вас... тоже глубоко правдиво?» —отвечал так: «Безусловно. Факты верны, а освещение этих фактов? Должно быть, и оно соответствует истине. Ведь у меня тогда не было перед собой зеркала».

Московское «комсомольско-пролетарское» окружение Шолохова не давало ему таких «зеркал», которые отражали бы все пути и судьбы казачества в годы смуты, всю трагедию заблуждений «русской Вандеи». Что можно было сказать о ярком и сложном прошлом казачества, о роде Шолоховых и Громославских, о песнях и самой природе этого края, если занять по отношению к былой России «расстрельную», нигилистическую позицию крикливых разрушителей? А они в те годы писали о России, о прошлом ее в духе таких заклинаний:

Цыц! Пропадай, старая!
Не мешай, старуха, достраивать!

(А. Ясный)


Лезет из брешей и скважин.

( С. Родов )

Отметим, что молодой Шолохов, даже зная трагические узелки в судьбе матери и отца, не мог назвать прошлое полумертвым, не мог только осуждать и проклинать его. Он не мог изгнать из памяти ни бескрайних донских просторов с жарким солнцем над Доном, ни самих казаков — этот веселый, добродушно-насмешливый, песенный народ.

Как бы ни отгораживали Михаила Шолохова от этого наследия социальными перегородками — «иногородний», «выходец из трудовых низов», «юношей-комсомольцем бился с кулаками» и т. п., — он не мог быть отделен, оторван от этой земли, ее чудесного языка, песен о «батюшке тихом Доне»...

приметы, так аристократически презирают мужиков? Все дело в том, что казаки не были крепостными, они — потомки свободных людей, они выстрадали свою вольность. Казачество (и станица) для Шолохова не сословие, не каста, не военный лагерь некоей военно-общинной вольницы, а наиболее яркое, живописное воплощение всех сложных и разных нравственных качеств России — ее природной свободы («воли») и, увы, политической наивности, слепоты, одержимости страстями и детской доверчивости.

Веками (со времен Разина, Пугачева) донская земля, «Донщина» была гнездом колоритнейшего народного быта, «Гуляй-полем», пристанищем самых вольнолюбивых и дерзких натур.

«всадники (красноармейцы), безобразно подпрыгивая, затряслись на драгунских седлах» («Тихий Дон»), Увы, эта достовернейшая подробность в романе, возникшая естественно, как дыхание, как голос памяти, породила злое обвинение: «Да разве можно так писать о красноармейцах?! Да ведь это же контрреволюция!» И писатель вынужден был ссылаться на впечатления детства и юности: ведь есть же седла казачьи, с высокими луками и подушкой, и «драгунские», в которых, естественно, и ехать нельзя, «не подпрыгивая», «не улягая».

Казачество — это состояние целого края, сообщества людей, когда рядом почти нераздельно существовали и «война» и «мир», пашня, курень (изба), тихие могучие волы и боевой конь, копье, всегдашняя готовность мужчин к походу, сражению. В какой-то мере это была обширная «Запорожская Сечь», подобная той, что изображена в «Тарасе Бульбе» Гоголя. И даже подобная тому состоянию Руси, когда воины были «с конца копья вскормлены» («Слово о полку Игореве»). Но рядом с «войной» и «миром» как возвышенными состояниями духа жил еще и анархический «бунт»: с Дона вышли некогда и Разин, и Пугачев — воплощение «русского бунта, бессмысленного и беспощадного».

В «Тихом Доне» Шолохов внятно скажет об этой двойственности поведения казаков в феврале 1917 г.: с одной стороны, казаки, включая императорский конвой из казаков, так и не поняли «отречения» царя, чересчур светского жеста, не приняли отречения душевно, но, с другой стороны, и не стали бороться с агрессивной заводской и мужицкой Русью за царя, империю, за старый строй. Таков был их исторический кругозор. «Сердце царево в руке Божьей», — верили они. Бог «выронил» его, «выронил» Россию — делать нечего, Бог и спасет ее.

«богачи» и «бедняки». Но Шолохов-юноша застал еще и дух своеобразного равенства, общности, уважения к личному мужеству, удали, трудолюбию. Богач Коршунов в «Тихом Доне», видя трудолюбие бедноватой семьи Мелеховых, отдал свою дочь в этот куда менее обеспеченный дом. Что-то искусственное есть в той «ячейке» подпольщиков, раскалывающих хутор Татарский, которую сколотил функционер Штокман: ей фактически неоткуда было взяться! Когда Штокман был арестован, то казак, отвозящий его в тюрьму, ощущая полнейшую инородность этого агитатора, боится говорить с ним, кричит «ди- чалым хриплым голосом:

— Сиди! Зарублю!

В первый раз за свою простую жизнь видел он человека, который против самого царя шел».

Так «отстало» казачество от времени, от всех стадий созревания революции. Царей уже умели убивать. Но как же оно опередило всех в другом: в глубочайшей любви к земле, к воле, в красоте и мощи чувств! Отчетливее всего врезалось в память писателя всеобщее устремление казаков, детей природы, к земле, к круговороту природы, к простым и ясным для каждого первоосновам человеческого бытия, свободным от всякой «политики», от листовок и лозунгов, от проповедей вражды. «... Когда представлял себе, как будет к весне готовить бороны, арбы, плесть из краснотала ясли, а когда разденется и обсохнет земля, — выедет в степь; держась наскучившимися по работе руками за чапиги, пойдет за плугом, ощущая его живое биение и толчки; представлял себе, как будет вдыхать сладкий дух молодой травы и поднятого лемехами чернозема, еще не утратившего пресного аромата снеговой сырости, — теплело на душе»—так сказал писатель о главном жизнеощущении Григория Мелехова.

В такие мгновения жизнь неделима на «проклятое» прошлое и «светлое» будущее, на нечто «реакционное» и сугубо «революционное». Здесь, в степи, над Доном, каждое усилие пахаря, женщины-матери — путь к единению с миром, а не путь раскола. Жизнь здесь знает свою красоту. Саму степь или Дон не нужно сравнивать с чем-то вне их стоящим, с доктриной, программой, чтобы «похвалить» их ценность! Казачьи полки, возвращаясь со службы, переезжая через «тихий Дон», единственный для них, восторженно и умиленно бросали в реку что-то памятное! В этом труде на пашне, в воскрешении на благо человека животворящей силы земли в сущности есть все, что где-то называют красотой, добром, светом, вечностью, свободой.

«непрогрессивным», что здесь одна часть народа долго не желала делиться на классы, явно не хотела никак истреблять другую во имя идеи. И как же трудно было вести Штокману «агитработу» в застойном хуторе Татарском! В такой косной массе, дорожащей настоящим, живущей единством. Даже свирепая драка казаков на мельнице с украинцами-тавричанами (из-за очереди на помол) совсем не похожа на желанный Штокману эпизод классовой борьбы, пробуждения революционного сознания: возы с зерном и у тех и у других одинаково обильны...

Даже в 1917 г., пройдя сквозь стихию смертей на войне, холодные окопы, ожесточение атак, казаки не понимают, как может Бунчук мгновенно, без суда убить офицера-мо- нархиста Калмыкова (буквально заткнуть ему рот) в ответ на его непонятные казакам обвинения в адрес большевиков: «Вы не партия, а банда гнусных подонков общества! Кто вами руководит? — немецкий главный штаб!» «Пуля вошла ему в рот, — сообщает писатель о выстреле Бунчука, — взвилось хрипатое эхо». А что же делают и ощущают онемевшие казаки? Они ошеломлены и лишь тупо, совершенно бессмысленно (для Бунчука) спрашивают агитатора-палача, разделяющего народ на врагов:

«— Митрич... Что же ты, Митрич?.. За что ты его?

Бунчук сжал плечи Дугина; вонзая в глаза ему насталенный (необычный, говорящий о чужеродности этой психологии ненависти неологизм. — В. Ч.)9

— Они нас или мы их!.. Середки нету. На кровь — кровью...»

«Донские рассказы» (1920) и «Лазоревая степь» (1920) как новеллистическая предыстория эпопеи «Тихий Дон» (1928—1940). Известно, что «Тихий Дон» заканчивается многозначительной сценой. Ее можно назвать так: «Прощай, оружие»... Григорий Мелехов по мартовскому льду переходит Дон, уже видя родной дом, и бросает под лед винтовку, подсумок, патроны (невольно, по инерции пересчитав их). Он бросает то, с чем не расставался с 1914 г., т. е. целых шесть лет. Сам Шолохов ценил это мгновение прощания с оружием, пожалуй, выше, чем знаменитую сцену встречи Григория с сыном Мишаткой. «Гришка выбросил оружие под лед, — тихо сказал Михаил Александрович. — Под лед! — усилил он интонацию в голосе. — Мелехов вернулся к родной земле! В нем еще жива душа. В этом — его сила! Вот это и есть самая большая находка!» —вспоминал один из современников писателя.

«Донские рассказы» — это не прощание, а встреча с оружием, это стихия ожесточения, а не примирения. Говоря о «Донских рассказах», один из старейших шолоховедов Ф. Г. Бирюков искренне признается: «Страницы рассказов густо окрашены кровью». Это печально, но, увы, действительно так: молодой писатель хотя и воссоздает притихшую Донщину (после решающих сражений Гражданской войны, ухода Деникина и даже Врангеля из Крыма), но как бы раздувает гаснущие огоньки вражды, превращает мелкие банды и красные продотряды в своего рода долговременно действующие армии, вечно подстерегающие друг друга, нападающие внезапно. Здесь война без границ, без фронтов. Она бушует в семьях, истребляет руками отцов детей и наоборот. Сюжеты кровопролитий, братоубийств, сыноубийств на почве всячески подчеркиваемого классового размежевания, социального типового конфликта весьма иллюстративно изображенных «богачей» и «бедноты» буквально переполняют книгу. Фактически вся серия донских новелл предельно социологична, основана на типовых ситуациях избиения, уничтожения части народа другой его частью. Доводы для истребления — на уровне агитки, лозунга.

«Родинка», например, белогвардейский атаман зарубил в бою красного командира... по родинке узнал в умирающем сына и покончил с собой после этого открытия:

«Сынок!.. Николушка!.. Родной!.. Кровинушка моя...

»

В рассказе «Продкомиссар» казак Игнат Бодягин поддерживает беспощадное решение трибунала: казнить родного отца за саботаж... Классовая ненависть сильнее родственных чувств. Игнат позволяет себе только маленькую слабость, говорит отцу «придушенно»: «Не серчай, батя...» Правда, и сам — этим подчеркнута человечность героя — в финале погиб, спасая от банды ребенка.

«России, кровью умытой» (1924—1936) А. Веселого, в повестях «Черноземье» (1922) П. Низового и «Ватага» (1924) В. Шишкова. А автор последней даже назвал эту повесть о жутком кровопролитии в Сибири, в Кузнецке, организованном анархистом-партизаном Зыковым, «страшная русская сказка-быль».

Молодой Шолохов, воспроизводя, сгущая, концентрируя страшные эпизоды и мотивы ненависти, ожесточения, писал отнюдь не сказки, не что-то чрезвычайное в жизни. Он враг романтических красот, он яростно повторял уже в те годы, что нельзя чересчур живописно, красочно писать о смерти среди «седых ковылей», приписывать погибающим состояния, когда они «умирали, захлебываясь красивыми словами»: «Поросшие подорожником и лебедой окопы (их можно видеть на прогоне за каждой станицей), молчаливые свидетели недавних боев, могли бы порассказать о том, как безобразно просто умирали в них люди» («О Колчаке, крапиве и прочем»).

«Донские рассказы» порой подчеркнуто натуралистичны, антиромантичны, а в языковом плане активно обращены к достовернейшей просторечной народной стихии языка. Такие словечки и обороты речи, как откель, играйся, займа- еиiься, опосля, вы для меня есть порожнее ничтожество, из хаты слышалось плачущее кряхтенье раненого пулеметчика, прохрипел, набухая злобой ит. п., призваны были подчеркнуть прозаичность, будничность всего происходящего.

«красоте» Гражданской войны молодой художник добиться еще не мог. В целом он ориентировался на господствовавшую в те годы «сабельную традицию» изображения, героизации Гражданской войны. Считалось, что революция и Гражданская война — это явный праздник трудящихся и эксплуатируемых, время их безграничного торжества над богачами, угнетателями, мести труда капиталу. Даже мести Христу-капиталисту! Нет вообще убийства как такового — есть классовая месть, не сдерживаемая никакой общечеловеческой моралью. А значит, отменяются и муки совести, чувство греха...

«революционного правосознания», выгребать хлеб у крестьян во имя революции. Правда, целый ряд писателей, без конца воспевавших сабельные деяния, рубку, романтику классовой мести, испытали чувство разочарования, утраты Родины-революции, испуга за весомость своих фраз, псалмов о «красной правде» Октября: так, поэту Н. Асееву казалось, что «крашено рыжим, а не красным время», что даже знамена «порыжели», и он отворачивался от времени: «Как я буду твоим поэтом?»

Молодой Шолохов тоже по-своему не осознал, что язык и нравы военного коммунизма, язык насилия и скорейшей казни буржуев в 1923—1925 гг. в измученной стране уже несостоятельны. С каким-то азартом юности, со свирепой резвостью, провоцирующей революционную нетерпеливость, Шолохов раздувает угольки гаснущего костра... В «Донских рассказах» сконструирован мир, где еще действует закон: «Ваше слово, товарищ маузер...» Хлеб у крестьян отбирается в атмосфере самосуда.

«Я — человек прямой, у меня без дуростев, я хлеб с нахрапом качал. Приду со своими ангелами к казаку, какой побогаче, и сначала его ультиматой: „Хлеб!“— „Нету“.— „Как нету?“ — „Никак, говорит, гадюка, нету“. Ну я ему, — говорит герой рассказа, — конечно, без жалостей маузер в пупок воткну и говорю малокровным голосом: „Десять пу- лев в самостреле, десять раз убью, десять раз закопаю и обратно наружу вырою! Везешь!“» («О Донпродкоме и злоключениях заместителя Донпродкома товарища Птицына», 1923—1925).

Безусловно, молодой Шолохов уже умел стягивать, собирать события и характеры в тесное пространство «малоформатного» рассказа, раскрывать мозаику взаимосвязей личности и ее окружения, отбирать детали и словесные краски для передачи душевных самодвижений, самоанализа героев. Он прекрасно понял технологию новеллы: в ней — краткость «малых действий», быстрое развертывание конфликта, характера на тесной, мгновенно разрушающейся площадке, неожиданная концовка. Шолоховский новеллистический мир уже очень отчетливо виден и слышен.

Картину мира, его слышимость и видимость резко обогащают, например, такие сближения природного и душевного мира, как «зазывно помаргивает смерть»; «сады обневестились: зацвели цветом молочно-розовым»; «ночь раскрылатилась над степью и молочной мутью закутала дворы»; «набат звонко хлестнул тишину и расплескался над спящей станицей»; «ветер дурашливо взвихрил и закружил белесую пыль»; «батьке вязы свернут» (т. е. погубят, убьют) и т. п.

Целый ряд рассказов (скажем, «Жеребенок» и особенно «Шибалково семя») свидетельствовал о том, что Шолохова уже не устраивала поэтика агиток, лозунгов, примитивных объяснений творящихся кровопролитий. Герои его обладают как бы двумя уровнями сознания, двумя глубинами души, У них образовался поверхностный, самый «политизированный» слой якобы сознания, внедренная извне система оценок, выводов, которые, в сущности, чужеродны, подброшены листовкой, докладом, криком оратора на митингах, лукавой агитбеседой. Едва ли можно предположить, что уже и тогда Шолохова устраивали целиком такие пустые словесные трафареты для «объяснения» убийств или для обоснования добрых поступков, которые мелькают в «Донских рассказах»:

«Петька Кремнев сказал как-то: Махно — буржуйский наемник» («Путь-дороженька»);

«А теперь мы тебя вылечили, пускай твое сердце еще постучит -— на пользу рабоче-крестьянской власти» («Алешкино сердце»);

«Я матерно их агитировал, и все со мной согласились, что Советская власть есть мать наша кормилица и за ейный подол должны мы все категорически держаться» («Председатель реввоенсовета Республики»).

«политизированного» слоя сознания) и иная глубина, совсем иной слой мироощущений, ответственности за жизнь, за народ и Россию. Эта глубина и сложнее, и важнее, тем более ярче слоя чужеродной политизированной словесной трескотни.

Бесхитростный Яша Шибалок, пулеметчик сотни особого назначения в рассказе «Шибалково семя», проще говоря, винтик в машине насилия, неожиданно вносит исправление, «коррективу» в мораль, предписанную насилием, во всю пресловутую романтику расстрелов. Он убил совестливую «шпионку» из банды атамана Григорьева, но на грубоватое, жестокое предложение сотни относительно младенца, своего и этой шпионки сына, вдруг нашел иную, не предусмотренную механизмом террора общечеловеческую правду, нашел свой ответ:

«Хлебнул я горюшка с этим дитем.

— За ноги его да об колесо!.. Что ты с ним страдаешь, Шибалок? — говорили, бывало, казаки.

А мне жалко постреленка до крайности. Думаю: „Нехай растет, батьке вязы свернут — сын будет власть Советскую оборонять. Все память по Якову Шибалку будет, не бурьяном помру, потомство останется4».

Место «Донских рассказов» по отношению к «Тихому Дону» нельзя толковать однозначно. Они действительно подготовили будущую эпопею, помогли писателю подняться над узкими схемами, догмами о радостной «революции- празднике», были этапом прозрения, ступенью в обогащении просторечием самого языка, школой образности... «Тихий Дон» развивал многое, что робко пробивалось в ряде «Донских рассказов». Но, с другой стороны, Шолохов в «Тихом Доне» часто явно преодолевал тот культ насилия, жаргон «ультиматумов», идеал бойца — винтика революции «с Лениным в башке и с наганом в руке», которые объективно господствовали в этом раннем его цикле. Если в «Донских рассказах» только красноармеец Трофим (а не «беляк»), например, мог погибнуть, спасая жеребенка, а убивший его белый офицер лишь «равнодушно двинул затвором карабина, выбрасывая дымящуюся гильзу», то в «Тихом Доне» и офицер Листницкий, и множество других персонажей из «белого стана», и тем более Григорий Мелехов возвышены до глубокого понимания красоты Донского края, ценности человеческой жизни, вообще всего, что «душу облекает в плоть»...

«Тихий Дон» — это одновременно история становления великого художника (самопреодоления) и торжество гуманистической мысли о России и революции. Шолохов не просто ввел множество новых фактов (прежде всего грандиозный факт восстания — протеста казаков против террора в отношении казачества, проводимого Троцким в 1919 г.), освоил жанр эпопеи (впервые после «Войны и мира» Л. Н. Толстого). Шолохов боролся с явным непониманием своего замысла, убеждал в глубочайшем трагизме революции, раскола народа на враждующие группы. Никакого ликующего праздника угнетенных с барабанным грохотом в кипении революции нет: это кровавый путь обновления, может быть, неизбежный, но противоречивый и страшный для отдельного человека, его семьи, целого рода и всей страны. Нельзя говорить о том, что народ только «очищается» в революциях от навыков покорности, рабства: он часто и дичает, безумеет, попросту звереет от вседозволенности, ломает нерушимое, становится игрушкой злых сил. Особенно осторожным следует быть с разжиганием революции в России — и об этом сказал «Тихий Дон».

Роман, с самого начала имевший название «Тихий Дон» (название «Донщина» относится к совершенно иной, ненаписанной повести о казаках-болыыевиках Подтелкове и Кри- вошлыкове), Шолохов создавал с осени 1925 г. В отрывке, датированном «1925 год. Осень», обнаруженном Л. Е. Колодным (20 стр. текста), главный герой назван Абрам Ермаков (не Григорий Мелехов) и действие начинается с отказа казаков идти на Петроград с генералом Корниловым летом 1917 г. Эта находка полностью подтверждает прежнее объяснение — в 1937 г. — Шолоховым своего замысла: «Привлекала задача показать казачество в революции. Начал я с участия казачества в походе Корнилова на Петроград... Донские казаки были в этом походе в составе третьего казачьего корпуса... Начал с этого... Написал листов 5—6 печатных. Когда написал, почувствовал, что не то... Для читателя останется непонятным — почему казачество приняло участие в подавлении революции? Что это за казак? Что за область Войска Донского?»

Эпопея начиналась фактически с нынешней 2-й книги, без предыстории. А затем — уже от нее — действие то отодвигалось назад, в 1914 г., в хутор Татарский, в дом семьи Мелеховых и их соседей, то продвигалось вперед, к событиям 1917—1919 гг. Шолохов созидал роман, но и роман созидал Шолохова.

гг. жил уже под угрозой ареста. Попросту говоря, на него, якобы «душегуба», писали доносы члены семей, где были погибшие красные казаки, требовали казни, грозили ему точно так же, как Михаил Кошевой в «Тихом Доне» грозит Григорию Мелехову даже после его возвращения из Первой Конной. Шолохов не хотел привлекать к Ермакову особого внимания (произошла замена Абрама Ермакова на Григория Мелехова). Он продолжил, судя по письму к X. Ермакову (весна 1926 г.), общение с ним, получал «дополнительные сведения относительно эпохи 1919 г.» (письмо это найдено было литературоведом К. Приймой в архиве ростовского КГБ). Это общение с обвиненным и вскоре расстрелянным человеком требовало большого мужества: судьба реального погибшего Ермакова наложила особый трагический отсвет и на финальные деяния живого Григория Мелехова.

— описание двора, семьи Мелеховых, история замужества Аксиньи, приезд хорунжего Мануйлова (будущий Листницкий), первая ссора Григория с отцом из-за Аксиньи, наконец, сватовство к Наталье — была создана, как справедливо заметил Л. Е. Колодный, в режиме «бури и натиска» в ноябре 1926 г. Есть в этом черновике расхождения с каноническим текстом романа — так, отец Григория еще зовется Иваном Семеновичем, а не Пантелеем Прокофьевичем, семья Коршуновых живет еще где-то вне хутора, на отшибе... Но уже прочерчен путь, уводящий соперников, Григория и Степана Астахова, в 1914 г., на поля Восточной Пруссии.

«Тихий Дон» (1—2-я книги) был опубликован благодаря активному участию А. С. Серафимовича, назначенного в конце 1927 г. редактором журнала «Октябрь», в № 1 за 1928 г. И почти сразу же — даже вопреки высоким оценкам А. В. Луначарского, А. М. Горького, А. А. Фадеева, самого Серафимовича, призывавшего не учить Шолохова, а учиться у него, создателя «Илиады» Гражданской войны, — начались споры о том, «куда течет „Тихий Дон“». Они показали, что Шолохов — гуманист, летописец, глубоко народный художник, намного опередил свое время. Многие собратья по перу еще жили романтическим упоением от сабельных походов, любовались рубкой голов. Шолохов показал красоту жизни мирной, даже патриархальной, важность покоя и единения народа. А ведь это (а не разобщение) уже было — в последнее предвоенное десятилетие! — чрезвычайно важным. Его не хотели понять: послышались обвинения в том, что «расплывчата идейная установка романа», что Шолохов «любуется кулацкой сытостью, зажиточностью». Возникли обвинения (в 1930 г.) в плагиате. Наконец, выросла целая система препятствий для публикации 3-й книги романа, посвященной Верхнедонскому восстанию казаков в 1919 г. Писать о Гражданской войне со стороны «белого стана», жалеть «реакционеров» как живую яркую часть, пусть и заблуждающуюся, единого народа, жалеть их семьи, детей — даже после «Белой гвардии» («Дни Турбиных») М. А. Булгакова — как бы не полагалось. «Куда течет „Тихий Дон?“» — вопрошали наиболее «бдительные» критики. О том, насколько трагично было положение Шолохова, свидетельствуют материалы встреч и бесед писателя с И. В. Сталиным (на даче А. М. Горького в 1931 г.), когда Сталин требовал, говоря о «мягком изображении» Корнилова, его «образ ужесточить», а затем рекомендовал вообще доказать, что «Тихий Дон» течет в правильном направлении. Беседа их протекала так:

«— А вот некоторым кажется, что третий том „Тихого Дона“ доставит много удовольствия белогвардейским эмигрантам. Что вы об этом скажете?

Шолохов ответил:

— Хорошее для белых удовольствие. Я показываю в романе полный разгром белогвардейщины на Дону и Кубани.

Помолчав, подумав, раскурив трубку, Сталин ответил:

— Да, согласен. Изображение хода событий в третьей книге „Тихого Дона“ работает на нас».

В беседах с А. М. Горьким, предшествовавших съезду, созданию Союза писателей, Сталин, отвечая на вопрос о феномене Григория Мелехова, командира белой дивизии, объективно якобы оправдывал, разрешал эту крайность: «Это казак. А среднерусский крестьянин не мог стать командиром белой дивизии». Но и это не смиряло неистовых ревнителей. Федор Гладков, автор «Цемента», самый упорный недоброжелатель Шолохова, почти не скрывал классовой неприязни и к роману, и к Шолохову: «У меня свой взгляд на этого писателя. Идеализируя казачество, он противопоставляет ему большевиков как жалких евреев (первый том „Тихого Дона**). Большевиков он не знает и не любит. Они способны только на анархию и грабежи („Поднятая цели- на“). И я не знаю, что, собственно, в Шолохове от социалистического реализма» (по рукописным материалам В. В. Васильева).

усердно рекомендовать один поворот сюжета: быстренько «перевоспитать», «перековать» Григория Мелехова... в большевика, свести его с пролетариатом, к которому он и так зорко присматривался. Не отдавать его белым! Уже А. С. Серафимович в первом из отзывов требовал от Шолохова немыслимого: «идти в самую толщу пролетариата» (из своеобразной военной общины казачества) и... туда же вести заблуждающегося героя! В дальнейшем критики, явно «не разрешая» писателю ни погубить героя как замечательную человеческую ценность (это было бы обвинением революции!), ни оставлять его «у белых», требовали именно перевоспитать героя. Ведь перевоспитается же впоследствии, и весьма прочно, герой «Хождения по мукам» А. Н. Толстого белый офицер Вадим Рощин! Кстати, А. Н. Толстой, «красный граф», тоже требовал перековки Григория, исправления «ошибки»: «Григорий не должен уйти... как бандит. Это неверно по отношению к народу и революции».

«Тихий Дон», не избежал участи незадачливого разрушителя характера Григория Мелехова. 3 июля 1931 г. он написал А. А. Фадееву: «... автор («Тихого Дона».— В. Ч.), как и герой его, Григорий Мелехов, „стоит на грани между двух начал", не соглашаясь с тем, что одно из этих начал в сущности — конец, неизбежный конец старого казачьего мира и сомнительной „поэзии" этого мира. Не соглашается он с этим потому, что сам все еще — казак, существо, биологически связанное с определенной географической областью, определенным социальным укладом...» Далее он рекомендует Шолохову (и иным областникам!) осознать превосходство индустрии над деревней и молитвой, понять, что «фабрика более человечна, чем церковь, и что хотя фабричная труба несколько портит привычный лирический пейзаж, но исторически необходима именно она, а не колокольня церкви».

В этих условиях, да еще в трагической атмосфере коллективизации, в борьбе за своих друзей, неоправданно репрессированных работников Вешенского райкома партии, отрываясь надолго от письменного стола, чтобы спасти голодающие станицы (об этом письма Шолохова И. В. Сталину, 1933 г.), роман «Тихий Дон» был закончен, спасен и в год его окончания (1940) удостоен Государственной премии.

«ТИХИЙ ДОН»

«Тихий Дон» — эпос и трагедия: глубина постижения исторических процессов, событий Гражданской войны и личных драм героев. Уже первые главы «Тихого Дона», вплоть до конца 2-й части, когда молодой казак Григорий Мелехов, призванный на службу, впервые покидает хутор Татарский, свой дом, жену Наталью и любящую его Аксинью, поражают редкой мощью «природных» красок, точностью деталей, ощутимостью вещей. Ничего приблизительного, блеклого, тусклого, невыразительного. Поймали, скажем, в донских водах Григорий с отцом сазана: он запоминается и в биении, окраске, форме: «Схлынула вода, и двухаршинный, словно слитый из меди, сазан со стоном прыгнул вверх, сдвоив по воде изогнутым хвостом. Зернистые брызги засеяли баркас».

Восходит солнце над Доном, степями, над мелеховским двором, что стоит на самом краю хутора. И это солнце — часть шолоховского эпического мира, близкая страстным, бурным характерам, населяющим этот мир. Оно не просто жаркое, южное, непохожее на северное солнце, которое усмиряют дожди, слякоть, которое, как писал Ф. И. Тютчев, «неохотно и несмело... смотрит на поля». Шолоховское солнце имеет огромную власть над миром, оно смело и охотно «смотрит» на мир, творит его:

«С крыши капало, серебрились сосульки, дегтярными полосками чернели на карнизе следы стекавшей когда-то воды. Ласковым телком притулялось к оттаявшему бугру рыжее потеплевшее солнце, и земля набухала, на меловых мысах, залысинами стекавших с обдонского бугра, малахитом зеленела ранняя трава».

Самое любопытное, что шолоховское солнце не только воздействует на состояние героев, наделяя их радостями весны или лета, делая и их то «потеплевшими», то угрюмо-озабоченными. Оно и само поддается... человеческим воздействиям. Это солнце грозное, «независимое», но одновременно и крайне чувствительное. Оно «принимает» в себя человеческие тревоги, порывы, отчаяние, проклятия. И тут же окрашивается в цвета надежды или печали! Так, в финальном эпизоде эпопеи, когда Григорий Мелехов молчаливо, в полном одиночестве хоронит Аксинью, хоронит одну из последних своих надежд на осмысленную, нужную людям жизнь, его лицо озарило — какое неожиданное превращение! — «черное небо и ослепительно сияющий черный диск солнца». А задолго до этого промелькнет в эпопее солнце, вобравшее и иную печаль — вдов и сирот во время Первой мировой войны: «По-вдовьему усмехалось обескровленное солнце, строгая девственная синева неба была отталкивающе чиста, горделива».

«героя» эпопеи, сквозные образы ее, определяющие самочувствие героев и меняющиеся вместе с состоянием этих героев: образ степного простора, бесконечной дали и образ песни, песенной души народа. Читатель «Тихого Дона» может и сам уловить особенность именно этих сквозных образов эпопеи — степного простора, песен о батюшке тихом Доне, о казачьей воле. Они возникают, как правило, в лирических отступлениях, в особых состояниях героев, прощающихся с прошлым. Шолохов одновременно рисует и окружающий хутор, дом Мелеховых, всю Донщину и... свое состояние тревоги, заботы о героях, наивных детях природы, людях «с солнцем в крови», с песней в душе:

«Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-соленый запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок, суходолов, красноглинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездовым следом конского копыта, курганы в мудром молчании, берегущие зарытую казачью славу... Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачья, не ржавеющей кровью политая степь!»

Как мы уже отмечали, Шолохов, начав «Тихий Дон» с эпизода мятежа Корнилова, решил как бы пояснить сущность казачества, его бытового уклада, природных и исторических предпосылок бытия. Но возникла отнюдь не предыстория, не вспомогательное, «поясняющее» описание области Войска Донского. Хотя очевидно, что автор «Тихого Дона» сумел многое сказать и о походах казаков «против турок», об атаманах Платове и Бакланове, о распорядке службы казаков в лагерях, в Польше, о свадьбах и скачках, о купце Мохове, о взаимоотношениях казаков с иногородними и т. п. Главное, что вызвало затем упреки в идеализации казачества, любовании «сытой кулацкой жизнью» ит. п., состояло в том, что он показал сам дом, семейный очаг Мелеховых, всю стихию трудов на сенокосе, на пашне как нечто замечательное, прекрасное, почти священное.

— в поэзии особенно — упоение разрушительством, О. Э. Мандельштам прозорливо предостерегал: «Бывают эпохи, которые говорят, что им нет дела до человека, что его нужно использовать как кирпич, как цемент, что из него нужно строить, а не для него... Но есть и другая социальная архитектура, ее масштабом, ее мерой тоже является человек, но он строит не из человека, а для человека... Кто осмелится сказать, что человеческое жилище, свободный дом человека не должен стоять на земле как лучшее ее украшение и самое прочное из всего, что существует?» («Гуманизм и современность»).

традицию «невнимательности», неуважения к тому, что ломала, разрушала революция. Сколько писателей 20-х гг. воспевало разрушительную силу ветра, бури, урагана, не очень-то и всматриваясь в то, что они разрушали! «Свобода приходит нагая», — писал В. Хлебников, т. е. приходит без всякого прошлого, без песен и преданий, ей не нужно всматриваться в какие-то избы, в их обитателей. Шолохов выдвинул иную проблему: как сберечь человека, Россию в вихре революции, как отделить деяния революции «для человека» от тех, в которых сам человек только строительное средство, только кирпич и цемент для утверждения каких-то утопий, догм?

Отделить эти начала «из человека» и «для человека» в бурном потоке восстаний, войны на Дону, среди развала домов, семей, стихий, братоубийств нелегко. Шолохову потребовалось воссоздать множество индивидуальных линий поведения, часто споров героев со временем, эпизодов отстаивания «своей правды» и стариком Мелеховым, и есаулом Листницким, и Натальей, и Михаилом Кошевым, и Григорием Мелеховым. Он услышал всех.

Крушение романтического монархизма. Одним из центральных эпизодов «Тихого Дона» и ключевых моментов в судьбе Евгения Листницкого, сквозного героя романа, появляющегося в 1-й книге (гл. VIII) в эпизоде скачек и исчезающего после полного краха белого движения, после призрачной женитьбы на «тургеневской девушке» (вдове погибшего друга), стала изумительная по словесной пластике сцена в Могилеве, в ставке царя Николая II после его отречения. Среди разноголосицы современных мнений о Николае II — от попыток канонизации его как почти святого, всем пожертвовавшего во имя блага России, взошедшего на Голгофу во имя ее покоя, до критики царя как «профнепригодного», бросившего корабль в канун шторма, — и ныне выделяется сцена в «Тихом Доне» как пролог последующей трагедии.

Евгений Листницкий видит, как уезжает из ставки император. Он уезжает в полном смысле слова в небытие. Ощущение бессилия, обреченности разлито во всем:

«Обуглившееся лицо его с каким-то фиолетовым оттенком. По бледному лбу косой черный полукруг папахи, формы казачьей конвойной стражи. Листницкий почти бежал мимо изумленно оглядывавшихся на него людей. В глазах его падала от края черной папахи царская рука, в ушах звенел бесшумный холостой ход отъезжающей машины и унизительное безмолвие толпы, молчанием провожавшей последнего императора».

Как превосходно говорит о бессилии, убивающем волю к защите царя, власть присяги, эта парадоксальная подробность: «В ушах звенел бесшумный ход... и унизительное безмолвие»! Еще будет ледовый поход монархистов на Ека- теринодар, гибель Корнилова, но тень смерти — недалекой и ужасной — уже нависла над императором. Шолохов разрушает старый миф о том, что казачество — это опричнина, опора царизма. Увы, эти дети природы, до поры охранявшиеся общим порядком, имевшие право на беспечность, наивность, растерялись. Никто не знал, как же себя вести, как бороться с обманом.

Состояние недоумения, какой-то детской обиды на злой рок истории, подсунувшей России в трудный час слабохарактерного царя («Царек-то у нас хреновый — нечего греха таить. Папаша ихний был потверже», — говорит казак Чубатый), сопровождает народное сознание. И разрушить его никаким энтузиазмом рыцарей ледового похода невозможно. «Обуглившееся лицо», «фиолетовые оттенки», «бледный лоб», «падающая рука» Николая II после приветствия в вышеприведенной сцене — это чудо в изображении именно бессилия идеи монархизма. Кстати говоря, даже лексически этот шолоховский текст, выражение безволия и обреченности царя, но одновременно и паралича разума толпы, утраты индивидуального сострадания к венценосному страдальцу, совпадает частично с текстами, написанными об этом же русском эпизоде в эмиграции Г. Ивановым (1894— 1958). Он писал о падении двуглавого орла самодержавия так:

Овеянный тускнеющею славой


А жутко, унизительно издох.

Шолохов первый оценил трагическую глубину этого мгновения. Лишь один Листницкий пробует разорвать кольцо унизительного рабского безмолвия казаков, их слепого соглашательства с нынешней бедой царя (а завтрашней — своей). Отметим, что и в другом известном восьмистишии Г. Иванова о той же ситуации есть масса совпадений, лексических и интонационных, с монументальной, немыслимой в прозе 20-х гг. зарисовкой Шолохова. Напомним эти строки:


И серой тужурки сукно.

И как это было давно!


И как безнадежно бледны
Наследник, императрица,

«Бледный лоб» императора, оттененный «черным полукругом папахи», у Шолохова перешел в маску у Г. Иванова, в «безнадежную бледность» смертников подвала. Под серой тужуркой царя, на которой висит эмалевый Георгиевский крест — любимая народная награда, как будто нет тела, тем более нет воли к борьбе. Как и у Шолохова, в восьмистишии Г. Иванова нет поэтичных метафор, оно напоминает бесстрастный каталог, опись. В нем нет и верноподданнической монархической «слезы», как и у Шолохова, прозорливо предугадавшего и эти мотивы русской эмигрантской поэзии.

Идея дома, святого домашнего очага Пантелея Прокофьевича Мелехова развернута в романе в ситуациях своеобразного поединка этого трудолюбивейшего казака-крестьянина с разрушающими его гнездо вихрями истории. Как и все казаки, он, конечно, с любовью вспоминает все ритуалы императорских скачек, эпоху покоя, вносимого самим сидением на престоле «батюшки-царя». Когда в Новочеркасске выбирают вместо застрелившегося Каледина нового атамана и казакам представляют Петра Краснова, то «буря восторга гуляла по рядам делегатов» от одного вида молодецкого генерала «с густым засевом крестов и медалей, с эполетами... многие увидели тусклое отражение былой мощи империи». Но никаких обязательств — хранить, возрождать эту мощь, охранявшую и его дом, его очаг, — Пантелей Прокофьевич не осознает. Дальше умиления: «Вот это — генерал!.. Как сам император, ажник подходимей на вид. Вроде аж шибается на покойного Александра!» —его монархизм не простирается.

Где же спасение? В малом доме, в своей семье, своем клочке земли...

В трагические дни, когда рушится большой дом — Россия, когда весь мир во власти катастрофы, Пантелей Прокофьевич, как муравей, тащит в дом все, что подвернется, что плохо лежит, что стало вдруг «бесхозно». Готовясь в очередной «отступ» из Татарского, он намечает свой маршрут с непонятными для сына «заездами» и «крюками». Зачем так криво, так нелепо? «А затем, что и в Латышевом у меня двоюродная сестра, у ней я и себе и коням корму добуду, а у чужих придется свое тратить...» В сущности, мы видим трагический поединок «естественного» человека, привыкшего вить гнездо, тащить «соломку» на его сооружение, скреплять даже кусочки старого быта, — и исторических смерчей, разваливающих, сносящих это гнездо, рассыпающих его составные части. И прежде всего отдаляющих, убивающих сыновей... Назвать это накопительство Пантелея Прокофьевича, всю его борьбу за сохранность дома, сохранность привычного ритма трудов, сбережение детей и внуков «кулацким стяжательством» было более чем просто. Он даже... пулемет вывез откуда-то и спрятал для нужд хозяйства! Он же умело «калечит» лошадей, чтобы их не забрали проходящие части... Собственник, враг, чуждая новому миру душа? Но как радуется старик Мелехов двум внукам — ведь и новый мир будет пуст без них! — как устойчиво мелеховское гнездо, пока он жив, пока этот хромой старик трудится на земле. И горестная нота начинает звучать, когда этот ге рой впадает в равнодушие и начинает хулить свое же, невольно утраченное, — полушубок ли, поросенка ли, — смутно догадываясь: «Какие-то иные, враждебные ему начала вступили в управление жизнью».

«годиной смуты и разврата». Она, оскорбляемая и часто унижаемая роковой отрешенностью от нее Григория, то униженно вымаливает его у Аксиньи, то бунтует, уходит из дома Мелеховых, покушается на свою жизнь. Вероятно, любой читатель «Тихого Дона» не раз будет изумлен редкой точностью соотнесенности сюжетных поворотов и характера того или иного героя. Почему, например, Наталья то уходит из дома Мелеховых, то вновь — еще без надежд на его, Григория, возвращение — возвращается из родного дома в дом свекра? И это не выглядит непоследовательностью героини, а лишь усиливает ее цельность, верность идее семьи, дома. Дело в том, что вещий инстинкт подсказывает ей: в доме свекра она еще дождется возвращения неверного мужа, она восстановит разрушенную семью, обретет детей. Ведь тут у Мелеховых ей и стены помогают: ее союзником становится и свекор Пантелей Прокофьевич, собиратель гнезда, и суровая Ильинична. Она делается сильнее, опираясь на их традиции, их чувство гнезда. А что ее ждет вне дома Мелеховых? Там она обречена на вечное одиночество, сиротство, явно лишена надежд на материнство. Поразительна эпическая высота этих психологических прозрений Шолохова... И как же возвеличена благодаря Наталье идея дома, домашней ячейки человеческого бытия!

Всякое насилие, разрушительство быстро истощается, показывает свое бесплодие, а вот идея жизни Натальи, ее путь к созданию семейного гнезда, дома — даже после поражений— лишь крепнет. Наталья побеждает «разлучницу» Аксинью талантом верности, терпения. Ее душа — самая крепкая ограда для всего дома Мелеховых. Это тонко чувствует и Пантелей Прокофьевич, и старая Ильинична, нашедшие в невестке надежную союзницу в борьбе за домашний очаг как одну из высших морально-этических ценностей.

Наталья погибает в тот момент, когда она не просто отказалась от идеи материнства, но самым злым, мстительным образом растоптала, разрушила эту идею. И как гениально выбран был собеседник Натальи, свидетель ее душевного кризиса: им стала Ильинична, человек, глубоко родственный ей, мать Григория, впервые не нашедшая слов для оправдания сына, для опровержения правоты Натальи. Ильинична смогла лишь убедить Наталью не проклинать Григория, не желать ему смерти. Но отказаться от рокового решения— «родить от него больше не хочу»—Наталья не смогла: слишком уж оскорблена, унижена была идея верности, чистоты — ее идея жизни.

Характер и судьба Аксиньи Астаховой, наиболее трагического после Григория Мелехова персонажа «Тихого Дона», — одно из наивысших художественных открытий Шолохова. Если смысл любви, всегда таинственной, могучей силы, состоит в беспредельном самопожертвовании, утрате эгоизма, в перенесении центра своей жизни в другого человека, «в способности жить не только в себе, но и в другом» (В. С. Соловьев), то в Аксинье именно это чувство живет в особенно глубоком, страстном виде. Это чувство Аксиньи не переносится, как у Натальи, на детей, на родню. Как раз дети — это роковое несчастье для Аксиньи — вблизи ее не выживают. О родне она почти не помнит. «У тебя хоть дети есть, а он у меня, — голос Аксиньи дрогнул и стал глуше и ниже, — один на всем белом свете! Первый и последний...» Так говорит эта героиня в последнем диалоге с Натальей, искренне откинув как нечто малозначительное ее упрек: «Ты с Листницким путалась, с кем ты, гулящая, не путалась? Когда любят — так не делают...»

— и опять без тени раздвоенности! — Григорий. Наталья порой поражает его одним: «Сияющая какой-то чистой внутренней красотой...» Она вся в стихии семьи, дома, где ей и родные стены помогают, вся в традициях казачьего быта, возле нее уютно, тепло и спасительно и ее детям. Она и живет, и любит Григория, и умирает в родном, еще устойчивом доме, обнимая детей. Об Аксинье многие в романе говорят иначе — и это восприятие передается Григорию: «какая порочная красота», «вызывающая красота». Ее встречи с Григорием — тайные, вызывающие — почти всегда вне дома, вне обычаев.

«глаза ласкали ее тяжко и исступленно» (о Григории), «желал ее исступленно» (о Листницком). О грубой страсти Степана Астахова, когда-то не простившего ей — не вины, а ее же девичьего горя, «пихнувшего» ее к Григорию, — и говорить не приходится: он и бьет ее, и люто рубит платья, кофты Аксиньи в слепом отчаянии грубо-чувственной страсти.

Путь Аксиньи в романе (а он начат почти с первых страниц и доведен до трагического финала в 4-й книге, до роковой погони за Григорием и Аксиньей разъезда красных) преисполнен множеством конфликтов. Красота отрицает серость равенства, она свободна. На первых порах Аксинья столкнулась со страшной повелительной силой рода, традиций, тиранией обычаев. «Кинем все, уйдем!»—зовет она Григория, еще юношу, во многом уступающему ей в тонкости, глубине чувств. Ей не нужна уравниловка, несвобода. Впрочем, его воли хватило не на уход, а на полууход: за пределы хутора, но не очень далеко, в имение Листницких. Лишь позднее он станет эмоционально равен Аксинье, сказав удивительную фразу со смещенным порядком слов: «Здравствуй, Аксинья, дорогая!»

Как писать о любви? Да еще деревенской, в среде непросвещенной, природной, даже полудикой?

«Тихий Дон» писался в 20-е гг., когда женские образы в прозе, особенно в крестьянской, посвященной Гражданской войне, часто бывали огрублены, упрощены.

Под воздействием этой традиции возник и в «Тихом Доне» определенный слой грубых красок, снижавших Аксинью: «рывком кинул ее (Аксинью.—В. Ч.) Григорий на руки — так кидает волк к себе на хребтину зарезанную овцу», «березово-белые, бесстыдно раскинутые ноги» и т. п. Да и сама Аксинья готова еще защищать свое счастье по- волчьи, «кривляясь и скаля зубы», грубо насмехаясь над Натальей. Она обвиняет и Григория, «напаскудившего как кобель», и т. п. Позднее все эти краски будут «положены» на образ Лушки Нагульновой в «Поднятой целине».

«коснулись», исковеркали многие житейские удары. В том числе и догмы нового мироустройства, вносимые в мир Кошевым: увы, в его мире Аксинье, как и Григорию, нет места. Можно отметить, что к трагическому финалу Аксинья уже оставила и упоение демонической властью своей красоты, забыла и вкус соперничества (это проявилось в ее расчетливо-горделивом торжестве над женой Листницкого, «тургеневской девушкой» Ольгой Николаевной), и былого лукавства. Она живет молитвой за Григория, роднящей ее даже с Ильиничной. Она почти узнала и счастье материнства, дома, когда после смерти Натальи и Ильиничны обнимала «прижавшихся к ней с обеих сторон притихших детишек родного ей человека». Последний уход с Григорием: «А я все боюсь — не во сне ли?» — это последнее счастливое сновидение героини, напомнившее и ей, и Григорию, что рассвет любви открывал им великие горизонты счастья, рождал божественные ожидания. Не сладились, не сбылись эти сны в дурной действительности. И не случайно все происшедшее с Григорием после смерти Аксиньи, преображения солнца в черный и мертвый диск — это уже эпилог. Остановилось время, остановилась жизнь. Но то светлое сочувствие, та возвышенная надежда — пусть бы ускакали Григорий и Аксинья, ведь мы знаем этих людей лучше преследователей! — остаются в миллионах читателей «Тихого Дона» как бессмертная музыка.

Григорий Мелехов — на грани в борьбе двух начал. Центральное положение этого героя в эпопее обусловлено очень многими обстоятельствами. Прежде всего тем, что он соединяет два мира: частный мир семьи, дома, хутора и огромный исторический мир. Он стремится понять частные, личные «правды» всех, разделяющие народ, и найти что-то объединяющее, спасающее людей. Он встречается с людьми — Кошевым, Подтелковым, Котляровым и тем же Лист- ницким, белыми генералами, которые давно уже смотрят друг на друга только через прицел заряженной винтовки. Его восхищает, скажем, вахмистр Буденный, громящий белых генералов. Однако он для Штокмана (еще до восстания) остается врагом № 1. Не случайно он приказывает покорному ему во всем Кошевому: «Иди забери зараз же Гришку. Посадишь его отдельно. Понял?» Даже служба в Красной Армии, беспощадная рубка белых офицеров, белополяков, не спасает его от подозрений самодовольного и туповатого люмпена у власти Мишки Кошевого. Всем другим обитателям хутора Татарского этот новоявленный Шариков грозит обобщенно, безадресно: «Я вам, голуби, покажу, что такое Советская власть!» Григорию же он угрожает персонально: «Добром не пойдешь (на регистрацию. — В. Ч.) — погоню под конвоем».

«что такое Советская власть», пожалуй, не было в прозе 20—30-х гг. С другой стороны, и столько светлых, мучительных надежд, молитв за него, мученика — почти шесть лет он воюет, сражается на всех фронтах до 1920 г., — обращено именно к нему, глубоко понимающему и то старое, что разрушает революция, и то новое, что она вносит в народное сознание.

Григорий Мелехов — заветнейшая надежда и отца, так смешно гордящегося им — офицером, командиром повстанческой дивизии, и Натальи, то обретающей, то теряющей в нем великий смысл своего подвига материнства, и, конечно, Аксиньи, живущей любовью к нему. Для друзей по повстанческой дивизии — Платона Рябчикова, Харлампия Ермакова— он... самостийный донской атаман, готовый Махно, который вне лагеря белых и красных: «Веди нас в Вешки — все побьем и пустим в дым! Илюшку Кудинова (руководителя восстания. — В. Ч.), полковников всех уничтожим! Хватит им нас мордовать! Давай биться с красными и с кадетами!»

Этот яркий характер — всеоживляющий центр дома.

«стал на грани в борьбе двух начал, отрицая оба их», следовало бы видоизменить. Она пришла в роман из 20-х гг., когда весь мир делился на два стана, «белых и красных». Сейчас видно, что Григорий живет на грани множества начал и мечтаний, вовсе не сводимых к борьбе «красного» и «белого». Наивно говорить о том, что «Григорий — крестьянин-середняк, отсюда его политическая неустойчивость и все колебания», что в нем «две души — собственника и труженика».

«гамлетизм» куда более сложны. Вспомним только, как он, стремящийся к труду на земле, покою, к детям, но вечно обращенный лицом к войне, «к стихии жестокости», жалуется Наталье: «Какая уж там совесть, когда вся жизня похитнулась... Людей убиваешь... Неизвестно для чего всю эту кашу...»

Так называемый «политический мир», людская молва на вокзалах, в госпиталях, в окопах забыли о совести, жалости, — они заполнены упрощенными доктринами, псевдомудростью ожесточенных людей, стадными рефлексами.

Григорий и в самом деле всю жизнь проводит в чужой и ему «далекой стране» ненависти, смерти, ожесточаясь, впадая в отчаяние, с отвращением обнаруживая, как весь его талант уходит в опасное мастерство сотворения смерти. Ему некогда быть «дома», в семье, среди любящих его людей. Он все время — вне трудов в поле, на пашне, оторван от детей.

В памяти читателя «Тихого Дона», безусловно, останутся снисходительные, похожие на улыбку Христа над учениками, над людьми «от мира сего», горькие усмешки писателя над людьми с маленькими, частными, но такими «успокоительными» идеями жизни. Легко Листницкому с его «ясной» ненавистью к «быдлу», к солдатской массе, в которой «хамство проснулось». Легко и Кошевому: он способен насытить инстинкт классовой мести, убив столетнего деда Гришаку. Легко, наконец, отцу... В романе есть сцена, исполненная грустной иронии. Пантелей Прокофьевич был, например, ошеломлен известием о гибели трех земляков, но вслед за этим увидел в лесной мелкой луже «темные спины сазанов, плававших так близко от поверхности». И вот уже забыт героем погребальный звон колоколов, жалость, найдена кошелка, скоро затрепетал первый улов, утешающая добыча в руках... Он с опаской оглянулся: «... не видел ли кто, как он выбрасывал на берег золотистых и толстых, словно поросята, сазанов».

«улучшений» судьбы, смягчающих удары подачек почти не знает. Он их органически не приемлет. Он хочет дознаться до самого главного в событиях. Герой этот буквально одержим жаждой понять те силы, что «вступили в управление жизнью».

Все понять, все вместить, не выпадая из событий, не ища забвения во фразе, веря в просветляющее и мысль и чувство воздействие событий, хочет Григорий...

Все движение героя в чрезвычайно сложном пространстве романа — это путь хождения по мукам с открытым всему, «разворошенным» сердцем. Мир дробится, «атоми- зируется», а он ищет цельности, истин, не подавляющих людей. Он подмечает то, к чему другие равнодушны. Как же щадить его Штокману, если, придя по старой дружбе погутарить в совет, наигранно-зло, с каким-то отчаянием подмечает: «Красную Армию возьми: вот шли через хутор. Взводный в хромовых сапогах, а „Ванек“ в обмоточках. Комиссара видал, весь в кожу залез, и штаны, и тужурка, а другому и на ботинки кожи не хватает. Да ить это год ихней власти прошел, а укоренятся они — куда равенство денется?»

Гибнут или теряют смысл жизни намного раньше Григория — и бесславнее его — все те, кто самоуверенно возвещал, что «середки нет», что вся Россия лишь два ожесточенных лагеря. Так, погиб после расстрельных ночей, работы в ЧК тот же Илья Бунчук. Мужественно (в личном плане) гибнут Штокман и Котляров, но и они так и не обрели полной свободы понимания смысла событий, так и не заглянули вперед, хотя бы на один поворот реки истории. Что натворит «ясный» ко всем Кошевой в 1929 г., во время коллективизации, в 30-е гг., нетрудно предвидеть: это уже готовый винтик для любой карающей машины. И лишь Григорий вплоть до окончания романа сохраняет высочайшую степень прозрения, интуитивного различения добра и зла. Он куда более последовательный гуманист, нежели застывшие в своей «ясности» представители обоих враждующих лагерей.

«Тихий Дон». Создание совершеннейшего романа-эпопеи в XX в., в котором «жизнь изображена в формах самой жизни, панорамы событий и лиц», — это творческий подвиг Шолохова, художника новой эпохи. Переоценить его невозможно.

эпоху революций. Традиционный «маленький человек», даже такой, как Пантелей Прокофьевич или его тихая спутница жизни Ильинична, нашел в себе силы активно противостоять вихрям истории, бороться за свою идею жизни. Роман Шолохова — это история труднейших нравственных восхождений Ильи- ничны-матери, Аксиньи как любящей женщины, готовой во всем разделить судьбу любимого человека, Дуняшки, почти по-матерински жалеющей брата. Даже Прохор Зыков, ординарец Григория Мелехова, долгое время комически повторяющий трагический путь своего командира, в конце повествования обрел завершенность судьбы, человеческую значимость. Замечательной победой Шолохова-реалиста стало то, что все его вымышленные герои — та же Наталья Мелехова, Аксинья и тем более Григорий — оказались в целом гораздо богаче, интереснее, «биографичнее», чем герои реальные (Корнилов, Каледин, Краснов и др.).

Обогащение биографий, сотворение великих судеб былых «маленьких людей» стало возможным благодаря многим обстоятельствам. Прежде всего особому «лабиринту сцеплений» (Л. Н. Толстой), т. е. воздействию одного героя на другого, их сближениям и отталкиваниям, сходству или контрастности. Ведь роман — это не просто большое пространство, обилие героев, длительное время действия. Автор романа, с одной стороны, должен вводить новых героев, а с другой — убирать со сценической площадки уже имеющихся, отодвигать их куда-то. Но читатель не должен «забывать» их, должен ждать встречи с ними. И, удивляясь, узнавать их, хотя каждому новому явлению знакомого героя — проследите только за Григорием в юности, Григорием после болезни, Григорием во время грустной встречи с Аксиньей, говорящим ей «Здравствуй, Аксинья, дорогая!», — соответствует и новый вариант портрета, тип речи, система жестов. Задумайтесь на миг: какой удивительный круговорот встреч и расставаний с героями сотворен Шолоховым в романе, как переплетены линии судеб героев! Встречи, разлуки, утраты имеют глубочайшую причинно-следственную взаимосвязь...

Безусловно, прав П. Палиевский, говоря о мировом значении «Тихого Дона», что «общая атмосфера жизни и ее давление... у Шолохова намного суровее, чем обычно у классиков мировой литературы», что это «свирепый реализм», что «перед нами род какой-то особой трезвости, не той трезвости, которая без мечты, но трезвости в мечте, порыва к полноте сил».

«Тихом Доне» временами трудно отделить авторскую речь и голоса персонажей, лирические отступления, описания (солнца, степи, неба) и неторопливые самообъяснения героев, стихию бытописательства. Шолохов умножает прозорливость героев, обогащает их восприятие мира. Безусловно, целые фрагменты пейзажной лирики отмечены присутствием авторского голоса.

«В небе, налитая синим, косо стояла золотая чаша молодого месяца, дрожали звезды, зачарованная ткалась тишина»; «низкий, иссеченный мукой голос звучал тускло» и т. п. Совершенно неожиданно в повествовании о казачестве звучит сравнение поля боя, убитой лошади (вернее, ее ноги) с «безголовой часовней» и все последующие словесные краски: «... на лошадь круговиной упал снопик лучей, и нога с плотно прилежащей шерстью неотразимо зацвела, как некая чудесная, безлистая ветвь, украшенная апельсинным цветом». Такие пейзажи кажутся порой приложенными к действию, автономными. Но, с другой стороны, стихия народной речи, фольклора, донских песен так властно вторгается в звучание авторского голоса, что возникает особый полифонизм, взаимодействие голосов: «стремя Дона» (а не «стремнина»); «меж замшелых глыб» (а не «между»); «Дуняшка... прожгла по базу» (т. е. стремительно пробежала); «со скотиньего база» (а не «скотного»); «живущий» (а не «живучий») и т. п. Все это говорит, как заметил Ф. Г. Бирюков, что «в выборе слова Шолохов опирается на исключительное знание народного языка».

«Поднятая целина» (1932—1959) — суровая летопись коллективизации — пришла к читателю с перерывом в четверть века. Первая книга была создана без дистанции времени, вслед за событиями коллективизации. Вторая доработана после событий Великой Отечественной войны, она создана параллельно с работой над романом «Они сражались за Родину» (1959) и рассказом «Судьба человека» (1960). Безусловно, в этом романе сказалось давление определенных схем, возникших в литературе о коллективизации в конце 20—30-х гг. Но надо учесть, что Шолохов верил в необходимость для всей страны скорейшего рывка вперед в деле индустриализации, повышения ее оборонной мощи, вообще усиления ее «монолитности». Это было необходимо особенно на фоне прихода фашизма к власти в Германии. Шолохов был полон, как и его Нагульнов и Давыдов в «Поднятой целине», исторического нетерпения, абсолютизировал приемы насилия.

Талант Шолохова в «Поднятой целине» упорно сопротивлялся насилию схемы. Он показал, например, что после первого дня раскулачивания (по существу, первой главы в летописи раскрестьянивания) Андрей Разметнов пришел в сельсовет и глухо сказал: «Больше не работаю... Раскулачивать больше не пойду». Свои «отклонения» от схемы имел и стан «врагов». Так, Яков Островнов, укрывающий офицеров Половцева и Лятьевского, узнал, что его старушка мать «проговаривается» об этом. И расчетливо уморил ее голодом в запертой комнате!.. Но на похоронах старушки не было человека, плакавшего более горестно, чем тот же Яков Лукич! И это не дешевое притворство: герой искренне оплакивает себя, втянутого в водоворот безнадежной борьбы.

— художника и человека, определяет границы его «страны гуманизма». Рушится—и не следует жалеть об этом — образ «великого станичника», человека канонической, образцовой биографии-анкеты, изрекающего упрощенно-верные истины.

КРУГ ПОНЯТИЙ И ПРОБЛЕМ

Стихия народного языка

Сквозные образы

1. Что такое казачество? Почему герои «Тихого Дона» считают себя «казаками», т. е. принадлежащими к особой военной общине? Если понятие «казак» (от тюркского «казмак» — скитаться, бродить) означало и в XX в. «войсковой обыватель», «поселенный», «оседлый воин», то о каких исторически сложившихся чертах донского казачества говорят собранные еще В. И. Далем поговорки?

Казак и в беде не плачет.

Казак сам голодает, а лошадь сыта.

Казаки обычьем собаки. Казак глазастая собака.

Казак донской — что карась озерной: и икрян (и прям) и солен.

«Тихом Доне» двойственное представление о казаке и казачестве: с одной стороны, казак — храбрый и лихой воин, бунтарь — потомок Разина и Пугачева, герой песен, с другой — свирепый усмиритель демонстраций, стачек, высокомерно относящийся к «иногородним», к «мужикам» (т. е. крестьянам-великороссам), к «хохлам» (крестьянам из соседних губерний)?

3. Два уровня сознания в героях «Донских рассказов»: поверхностный, «политизированный», лозунговый, «ура-классовый» и глубинный общечеловеческий, отвергающий культ безжалостного насилия... Как отражается эта сложность в поединках сердца, в решениях Якова Шибалка («Шибалково семя»), даже в лексике рассказов?

4. Почему так трудно и создавался и принимался «Тихий Дон»? Что произошло бы с романом, если бы Шолохов благополучно «перевоспитал» Григория Мелехова?

«Тихого Дона» — образы степи «родимой», простора над Доном, южного солнца? Не определяет ли эту лирическую яркость и сочность эпических природных красок трагический смысл событий?

*6. Михаил Шолохов в «Тихом Доне» смог «услышать» даже тревоги и боль романтика монархической идеи офицера Листницкого. Как предугадал Шолохов интонации и ностальгические словесные краски поэта эмиграции Г. Иванова?

«хуже», консервативнее, «жаднее» Пантелей Прокофьевич Мелехов после нескольких смешных попыток отстоять, сберечь домашний очаг, гнездо человеческое? Или его сбережение дома, поединок с веком обрели иной, возвышенный смысл?

8. Так ли наивна идея семьи Натальи Мелеховой? Трагичен ли смысл ее поединка с Аксиньей и с эпохой смуты?

«упростить» Григория Мелехова? Почему он до конца романа остался на грани в борьбе двух начал? Что дает эта му- читальная позиция для понимания героем и Листницкого и Кошевого, и красных и белых?

10. Отсутствие счастливой концовки, внешняя «незавершенность» «Тихого Дона» — не говорит ли она о подлинной эпичности и трагедийности романа?

11. Не является ли «Судьба человека» своего рода сжатой эпопеей, отголоском «Тихого Дона»?

«Донских рассказах» М. Шолохова.

2. Путь исканий Григория Мелехова в романе М. Шолохова «Тихий Дон».

3. Трагедия «великого перелома» по творчеству М. Шолохова («Донские рассказы», «Поднятая целина»).

4. Нравственная сила добра в рассказе М. Шолохова «Судьба человека».

«Тихий Дон».

Темы рефератов

1. «Вечные законы» человеческого бытия в романе М. Шолохова «Тихий Дон».

2. Психологизм романа М. Шолохова «Тихий Дон».

«Тихий Дон»: Хроника одного поиска. — М., 1995.

В книге впервые прослежен на основании вновь найденных рукописей романа творческий процесс реализации эпического замысла писателя.

Жуков И. Рука судьбы. Правда и ложь о Михаиле Шолохове и Александре Фадееве. — М., 1994.

«Комсомольской правды», о поездках в Вешенскую в 70-е гг., о беседах с М. А. Шолоховым об истории создания «Тихого Дона», о сложных взаимоотношениях писателя со Сталиным, А. А. Фадеевым, А. И. Солженицыным.