Литература. 10 класс (2 часть)
Николай Алексеевич Некрасов. Начало пути. Становление лирического стиля

Николай Алексеевич

НЕКРАСОВ

(1821-1877)

Начало пути. Становление лирического стиля

Часто встречаемая формула «Николай Алексеевич Некрасов — народный поэт» настолько срослась с нашим обиходным сознанием, стала настолько дежурной фразой, что из нее выветрился сколько-нибудь живой смысл. Между тем слова «народный поэт» совсем не пустые. В них заключен глубокий смысл. Что значит «народный поэт»? Поэт из народа? Но Некрасов был дворянином. Стало быть, слова «народный поэт» означают что-то другое. Некрасов был заступником народа, выражал его интересы, служил ему и старался увлечь его на такую дорогу, которая, по мнению поэта, принесет мужику довольство и счастье.

Николай Алексеевич Некрасов вышел из семьи мелкопоместного ярославского помещика средней руки, «едва грамотного», по свидетельству поэта. Его детские и юношеские годы, прошедшие в селе Грешнево Ярославской губернии, отнюдь не назовешь временем, овеянным «поэзией крестьянской жизни». Биограф поэта Н. Ашукин писал: «В доме — псари, охотники, любовницы, попойки, трепещущая дворня...» И вечно униженная отцом страдалица-мать! Некрасов, мягко говоря, не любил своего родового гнезда. Оно напоминало ему о беспросветном крепостном рабстве и о рабстве еще худшем — нравственном:

Где научился я терпеть и ненавидеть,
Но, ненависть в душе постыдно притая,
Где иногда бывал помещиком и я...
Где от души моей, довременно растленной,
Так рано отлетел покой благословенный.

Дорогого стоит это признание поэта из очень личного по содержанию стихотворения «Родина» (1846).

Не закончив и пяти классов Ярославской гимназии, Некрасов буквально панически бежит из родительского дома. Бежит не столько от деспота-отца, сколько от самого себя. Надо было спасать свою «душу... довременно растленную». Надо было бежать от собственного «фразерства», которое, как вспоминал поэт, одолело в гимназии. Бежать от разнузданной вольницы барской охоты, к которой пристрастился не без влияния родителя. Бежать от дикой атмосферы провинциальной жизни, к которой уже начал привыкать, наездившись с отцом-исправни- ком по уголовным крестьянским процессам.

В июле 1838 года, «надув отца притворным согласием поступить в Дворянский полк», с тетрадью стихов под мышкой («Что ни прочту, тому и подражаю»,— вспоминал позднее Некрасов), молодой человек отправляется в Петербург, мечтая о славе поэта и ученого. Провалив два года кряду вступительные экзамены в Петербургский университет, Некрасов вынужден был окончательно распрощаться с карьерой ученого.

С поэтическим призванием дела вначале обстояли не лучше.

Лишенный материальной поддержки отца, Некрасов вынужден зарабатывать случайными уроками, ночевать в петербургских притонах, сочинять, по свидетельству современника, «сти- шонки забавные» и тут же продавать их «гостинодворским молодцам». И — голодным — наблюдать утонченно-сытую жизнь петербургской литературной богемы, дверь в которую ему, как бы поддразнивая, иногда приоткрывали доброхотные приятели.

Вышло по пословице: «Из огня — да в полымя!» С одной стороны, «стишонки забавные» — чтобы не умереть с голоду. С другой — сочинение вымученных, манерных, подражательноромантических виршей — чтобы понравиться столичной элите. И в итоге беспринципный взгляд «на себя и на жизнь как на истертое платье, о котором не стоит заботиться», записывал о молодом Некрасове в свой дневник А. В. Дружинин. После закономерной неудачи первого стихотворного сборника «Мечты и звуки» (1840) впору было вообще махнуть на незадавшуюся жизнь рукой. Если бы...

Если бы не одна глубоко благодатная и в высшей степени спасительная черта характера Некрасова. О ней точно сказал

Ф. М. Достоевский: «Это... было раненное в самом начале... жизни сердце, и эта-то никогда не заживающая рана его и была началом и источником всей страстной, страдальческой поэзии его на всю жизнь». Просветленное принятие собственного страдания — путь к пониманию чужого горя. Очищение покаянием и исповедью — это родовая черта русской духовности, корнями уходящая в фольклор, в духовные стихи, в древнерусскую книжность, становится в 1840-е годы главной интонацией некрасовской Музы. В ней-то, в этой интонации, Некрасов впервые и раскрылся как глубоко национальный и народный поэт:


Что живу — день за днем бесполезно губя;
Что я, силы своей не пытав ни на чем,
Осудил сам себя беспощадным судом
И, лениво твердя: я ничтожен, я слаб! —

Что, доживши кой-как до тридцатой весны,
Не скопил я себе хоть богатой казны...

(«Я за то глубоко презираю себя...», 1845)

Кричащие контрасты собственного духовного мира не только не скрыты, а, наоборот, выставлены наружу. Нагромождения придаточных передают нервный, задыхающийся ритм исповеди лирического «я», желающего поделиться своим горем с читателем и через это очиститься, облегчить душу, выговориться. Далеко не все, даже весьма прозорливые, современники могли принять этот покаянный пафос некрасовской лирики. Известный общественный деятель 1840-х годов Т. Н. Грановский, причастный к окружению Н. В. Станкевича и молодого А. И. Герцена, вспоминал: в Некрасове «много отталкивающего. Но раз стал он... читать стихи свои, и я был поражен неприятным противоречием между мелким торгашом и глубоко и горько чувствующим поэтом».

—1850-е годы определил оригинальность не только ее содержания, но и стиля. Стиль этот, словно губка, впитал в себя ритмы, звуки, запахи и краски трудовых петербургских будней Некрасова.

Начинающий поэт не брезгует никаким литературным трудом. Он с головой погружается в рутину журналистской, редакторской работы. К 1840 году судьба сводит Некрасова с будущими деятелями «натуральной школы» — И. И. Панаевым, Д. В. Григоровичем, Ф. А. Кони. Последний привлек Некрасова к редактированию «Литературной газеты». Из номера в номер, за весьма умеренную плату, как каторжный, Некрасов писал огромное количество рецензий, юмористических заметок, стихотворных пародий, сатирических миниатюр, фельетонов. Не понаслышке, отлично зная жизнь Петербурга, вел рубрики «Хроники петербургского жителя», «Петербургские дачи и окрестности», «Дагеротип». Сам Некрасов признавался, что всего «в несколько лет исполнил до двухсот печатных листов работы», стало быть, более трех тысяч страниц! Писал Некрасов и прозу, в том числе авантюрно-приключенческий роман «Три страны света». Не гнушался жанрами, рассчитанными на вкусы «пестрого читателя». Писал мелодрамы и водевили. Некоторые из них продержались на петербургской сцене не одно десятилетие и даже время от времени возобновлялись на русской театральной сцене в XX столетии.

Логическим завершением изнурительной журналистской работы стало знакомство с В. Г. Белинским. По свидетельству современника, Некрасов говорил: «Белинский производит меня из литературной бродяги в дворяне». Действительно, в 1846 году совместно с Белинским Некрасов издает два программных альманаха «натуральной школы»: -«Физиология Петербурга» (1844-1845) и «Петербургский сборник» (1846). А в 1846 году на паях с И. И. Панаевым Некрасов выкупил у П. А. Плетнева журнал «Современник». И Белинский становится ведущим критиком этого боевого демократического органа, в котором отныне почитали за честь печататься лучшие писатели России.

Поэтический стиль Некрасова в 1840-е годы колеблется между двумя полюсами. Один тяготеет к предельной лирической исповедальности, к жанрам плача и песни. Другой сближается с ерническим, суховато-ироничным тоном газетного фельетона. И тот и другой, однако, осмысливаются как наивысшая степень естественности поэтической речи. И тот и другой часто пересекаются в рамках одного стихотворения, являя странный симбиоз [19] под названием «стихопроза».

«щекотливой» темы, стихотворение «Еду ли ночью по улице темной...» (1847). Оно открывается зачином, напоминающим стиль народной баллады. Первые строчки — это характерная для песенного фольклора гипербола:

Еду ли ночью по улице темной,
Бури заслушаюсь в пасмурный день —
Друг беззащитный, больной и бездомный,
Вдруг предо мной промелькнет твоя тень!

«дна»:

В комнате нашей, пустой и холодной,
Пар от дыханья волнами ходил.
Помнишь ли труб заунывные звуки,
Брызги дождя, полусвет, полутьму?

«заунывные звуки» — типичный романтический штамп, характерный для «унылой» элегии. «Заунывные звуки» свирели или голоса «девы» — в таком сочетании этот образ воспринимался бы привычно. Но «заунывные звуки»... городских труо — это уже почти пародия! Однако у раннего Некрасова «романтическая драма» подчас нередко разыгрывается в несвойственной ей «низкой», обытовленной среде, в серо-фиолетовом сумраке петербургских меблированных комнат, на фоне ледяной стали невских каналов, блеклого света газовых уличных фонарей, стука конских пролеток... Недаром за Некрасовым в истории русской поэзии закрепилась слава родоначальника городского (урбанистического) пейзажа — циклы «На улице» (1850), «О погоде» (1859—1865).

Особого внимания заслуживает цикл «О погоде». В нем Некрасов откровенно полемизирует с традицией изображения «парадного», торжественного образа Петербурга, начало которой положило знаменитое вступление к поэме А. С. Пушкина «Медный всадник». Конечно, Пушкин не скрывает социальные контрасты большого города, так трагически повлиявшие на судьбу бедного чиновника, «маленького человека» Евгения. Однако загубленная жизнь героя и его возлюбленной, по мнению автора поэмы, не отменяет величие и мощь государственной необходимости, олицетворенной в божественной фигуре Петра как основателя и «строителя» «чудотворного» града, символизирующего победу человеческого Разума над стихийными силами Природы и Истории. Некрасов не может уже столь отрешенно и объективно смотреть на это противостояние Истории и отдельного человека. Все содержание цикла, названного подчеркнуто прозаически-обыденно — «О погоде», как раз свидетельствует о неминуемой обреченности на гибель всего живого в бездушной и мрачной обстановке Петербурга — города, где сердца у людей, словно подражая промозглой, ветреной стуже, сами черствеют и ожесточаются, становясь равнодушными к страданию и горю ближнего. Это особенно хорошо видно на примере страшного стихотворения «Под жестокой рукой человека...»:

Надрывается лошадь-калека,
Непосильную ношу влача.
Вот она зашаталась и стала.
«Ну!» — погонщик полено схватил
(Показалось кнута ему мало) —
И уж бил ее, бил ее, бил!
Ноги как-то расставив широко,
Вся дымясь, оседая назад,

И глядела... (так люди глядят,
Покоряясь неправым нападкам)...

В процитированном отрывке (впрочем, как и во всем цикле) нет и следа ура-патриотического пафоса. Более того, лирический герой, словно споря с Пушкиным, иронизирует над даже самыми отдаленными отголосками в себе какого-либо патриотического чувства. Он не может согласиться с правом «государственной глыбы» давить и корежить судьбу даже одного бедного, беззащитного существа. Здесь Некрасов вплотную приближается к проблематике творчества Достоевского: можно ли основать счастье всего человечества на слезе одного ребенка? Недаром картина этого стихотворения Некрасова затем повторится, с точностью до отдельных деталей, в знаменитом сне Родиона Раскольникова («Преступление и наказание»), предвещая неизбежное крушение его бесчеловечной теории. Однако, в отличие от героя Достоевского, лирический герой Некрасова настолько заражен холодной, бесчеловечной атмосферой Петербурга, что у него не достает внутренних сил не то что на протест, но даже на сочувствие безвинно замученному животному.

Некрасов дает во многом полемичный по отношению к предшествующей традиции адрес «поэтической прописки» своей Музы. Представим себе хотя бы на секунду, что какой-нибудь античный бог, ну, хоть, например, Нептун, будет помещен вместо привычного океана в деревенский пруд или, еще того хуже, в городскую лужу... Еще с XVIII века русским поэтам был знаком подобный пародийный прием. И назывался он «травестия»: «высокое» содержание нарочито передавалось «низким» слогом. Этим приемом, например, в совершенстве владел автор знаменитой ироикомической поэмы «Елисей, или Раздраженный Вакх» В. И. Майков.

не возникает. То, что у предшественников выглядело бы пародией, у Некрасова воспринимается возвышенно-трагедийно:

Вчерашний день, часу в шестом,
Зашел я на Сенную;
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую.

Лишь бич свистал, играя...
И Музе я сказал: «Гляди!
Сестра твоя родная!»

(«Вчерашний день, часу в шестом...», 1848)

«прозаизирует» поэтическую тему, «приучая» стих к выражению обыденного как нормы поэтически-возвышенного.

Нет в тебе поэзии свободной,
Мой суровый, неуклюжий стих!
Нет в тебе творящего искусства...—

признается поэт в стихотворении «Праздник жизни — молодости годы...» (1855). Однако тут же указывает, что «неуклюжесть» стиха искупается высоким накалом страстей, беспощадной искренностью натуры, в которой попеременно одерживают верх то ненависть, то любовь к людям:


Торжествует мстительное чувство,
Догорая, теплится любовь,—
Та любовь, что добрых прославляет,
Что клеймит злодея и глупца

Беззащитного певца.

К сфере подобной же «прозаической лирики» раннего Некрасова, несомненно, следует отнести его сатиры.

Поэт их пишет то в форме «водевильной болтовни» (выражение Белинского), то в стилистике «чиновничьего сказа» (такое определение дал известный литературовед Б. Бухштаб). Эта стилистика, например, насквозь пронизывает сюжеты «Нравственного человека» (1847) и «Филантропа» (1853). Повествование ведется как бы от лица мелкого чиновника, простодушно прикрывающего наготу и малость своего внутреннего мирка налетом официозной хвалебной риторики либо канцелярскими штампами речи.

Намеренное несоответствие между «высоким» жанром (ода) и «низким» предметом восхваления (богатство, нажитое бесчестным путем) создает нужный сатирический эффект в «Современной оде» (1845):


До которых другим далеко,
И — беру небеса во свидетели —
Уважаю тебя глубоко...
Не обидишь ты даром и гадины,

И червонцы твои не украдены
У сирот беззащитных и вдов.

Но, пожалуй, наибольшего художественного эффекта «про- заизация» стиля достигла в любовной лирике Некрасова 1840— 1850-х годов. На протяжении 15 лет гражданской женой поэта была Авдотья Яковлевна Панаева. Обращенные к ней стихи («Я не люблю иронии твоей...», «Да, наша жизнь текла мятежно...», «Так это шутка? милая моя...», «Мы с тобой бестолковые люди...», «О, не тревожь меня укорой справедливой...» и др.) образовали не собранный, но внутренне единый цикл по силе и энергии чувства, а главное, по формам его выражения сопоставимый разве с так называемым «денисьевским циклом» лирики Ф. И. Тютчева. Отношения лирического героя и женщины раскрываются как мучительный диалог двух равноправных личностей, независимых и вместе с тем душевно ранимых. Об этом свидетельствуют уже первые строчки названных выше стихотворений. «Ревнивые тревоги и мечты» в отношениях влюбленных уживаются с «тайным холодом и тоской» в их сердцах, за «нежным» «часом разлуки» может вдруг последовать «рассчитанно-суровое, короткое и сухое письмо» героини, незаслуженно больно ранящее ее друга. В свою очередь, он, тревожась о судьбе любимой женщины, уехавшей ненадолго в дальние края, сам признается себе в эгоистическом происхождении этой тревоги:

... Как странно я люблю!

Но мысль, что и тебя гнетет тоска разлуки,
Души моей смягчает муки...

(«Да, наша жизнь текла мятежно...»)

Закономерным следствием такого диалога предстает так называемая «проза любви»: ссоры влюбленных, дрязги, мелочи быта, истерики и т. п. В творчестве поэта есть даже отдельный цикл, уже своим заглавием передающий такую атмосферу — «Слезы и нервы». Некрасов не боится лишить любовь романтического ореола и показать ее как неустанный, «черновой» труд души любящих, в котором возвышенное и низменное попеременно одерживают верх. Эта драматическая борьба сильного чувства с пошлостью повседневной жизни и является сквозным сюжетом «панаевского цикла». И, как всегда бывает в лирике Некрасова, интимная, задушевная интонация вынуждена пробивать себе дорогу сквозь частокол прозаизмов:


Оставь ее отжившим и не жившим,
А нам с тобой, так горячо любившим,
Еще остаток чувства сохранившим,—
Нам рано предаваться ей!

«Я не люблю иронии...»), довольно косноязычных синтаксических конструкций с обилием причастий («отжившим», «не жившим», «любившим», «сохранившим»), которые создают эффект затрудненной, словно спотыкающейся речи. Все это, однако, не мешает Некрасову уже в следующих строфах противопоставить этому косноязычному любовному языку традиционные поэтизмы с ярко выраженной «идеальной» семантикой: «... кипят... мятежно/Ревнивые тревоги и мечты...»; «Кипим сильней, последней жаждой полны...» и т. д.

Режущее ухо соседство поэтизмов и прозаизмов в стиле любовной лирики Некрасова, конечно же, отражает внутреннюю дисгармонию чувства, непримиренное соседство в нем различных крайностей: самоотверженной любви и мелочной мести, нежности и цинизма, сострадания и эгоизма... Поэт многократно таким образом усложняет себе задачу, стремясь испытать «высокое» чувство на прочность бытом и показать реальную цену выстраданной, прошедшей через сито повседневных тревог и проблем любви:

Если проза в любви неизбежна,
Так возьмем и с нее долю счастья:
После ссоры так полно, так нежно

Необычайное интонационное богатство некрасовского стиха отмечал видный российский литературовед Б. М. Эйхенбаум: «Мы имеем у Некрасова самые разнообразные виды стиховой интонации — болтливую скороговорку, которая произносится точно под балалайку, повествовательный сказ, балагурный тон, тон гневный и проповеднический, шансонетку или напев уличного романса (точно под шарманку), народное причитание «в голос» и, наконец, народную песню в собственном смысле этого слова».

Так, в 1840—1850-е годы в лирике поэта окончательно оформляется необычный своими кричащими контрастами, резко своеобразный стиль. Его неотъемлемой приметой становится «суровый, неуклюжий стих». Классическое пушкинское благозвучие сменяет инструментовка на шипящие и «р», с обилием глагольных и отглагольных рифм. Такой «шершавый» стих немедленно становится добычей пародистов и критиков. Некрасов широко вводит короткие, трехстопные ямбические метры, закрепляя за ними «говорную», фельетонно-куплетную интонацию («Говорун», «Зеленый Шум», «Кому на Руси жить хорошо» и др.). В то же время именно Некрасов положил предел господству в русской силлаботонике таких размеров, как ямб и хорей. Он активно и целенаправленно вводит трехсложные метры (дактиль, амфибрахий и анапест), добиваясь сближения стиха с растянутым, менее отчетливым ритмом прозы.

Этой цели служат и смелые ритмические перебои, и затрудняющие ритм синтаксические переносы из строки в строку, и необычные рифмы: составные («красотка Боржия» — «не топор же я»; «гармония» — «у Альбони, я»), неточные («лишние» — «нижние», «квасом» — «экстазом») и т. п. Выразительный портрет некрасовского стиха составил современный поэт Александр Кушнер:

Слово «нервный» сравнительно поздно

У некрасовской музы нервозной
В петербургском промозглом дворе.
Даже лошадь нервически скоро
В его желчном трехсложнике шла,

И в любви его темой была.
Крупный счет от модистки, и слезы,
И больной истерический смех...

Как бы ни иронизировал в этом стихотворении Кушнер над попытками некоторых литературоведов слишком жестко связать стиховые формы Некрасова с определенной гражданской позицией, все же эта связь объективно существует. Ее осознавал хорошо и сам Некрасов. Когда 21 февраля 1852 года умер Н. В. Гоголь, под впечатлением этой невосполнимой утраты Некрасов написал стихотворение «Блажен незлобивый поэт...», где высказал свой взгляд на задачи демократического искусства. Это стихотворение стало первым в ряду программных текстов, посвященных теме гражданской позиции поэта и общественного назначения искусства.

[19] Симбиоз — здесь: сочетание, совмещение стиха и прозы.