Соколов В.: Литературное творчество
Лафкрафт. Отрывки из писем

Лафкрафт. Отрывки из писем
 

Переводчик неизвестен (http://samlib.ru/f/fazilowamw/lord-01.shtml).
 

Литературная атмосфера детства
 

В 1894 году я умел уже бегло читать и неутомимо штудировал словарь; не позволял ни единому слову сорваться с моих уст, не уточнив сперва его значение. Именно тогда потрепанные тома семейной библиотеки стали моим мирком - одновременно моими слугами и господами. Я порхал туда-сюда среди них как зачарованный мотылек, находя высшую радость в старых английских фолиантах рода Лавкрафтов, присланных для меня моей матери, когда отца разбил паралич и я стал единственным представителем мужского пола в этой семье. Я прочитал все, понял немного и навоображал куда больше. "Волшебные сказки" братьев Гримм поистине стали моей повседневной пищей [diet], и я безвылазно жил в мире средневековых фантазий. [...]

кусочки яркой ткани или бумаги к их юбкам. Им приходилось тщательно осматривать свою одежду, прежде чем принять посетителей или выйти на улицу! Вот тогда-то мое прежде веселое настроение приняло мрачный оттенок. Мне стали являться кошмары самого мерзкого свойства, населенные тварями, которых я окрестил "полуночниками" [night-gaunts] - составное слово, придуманное мною самим. Я привык зарисовывать их по пробуждении (возможно, сама идея этих фигур взялась из роскошного издания "Потерянного Рая" с иллюстрациями Доре, на которое я как-то раз наткнулся в восточной гостиной). В снах они обычно на головокружительной скорости мчали меня сквозь пространство, на лету немилосердно тряся и подталкивая меня отвратительными трезубцами. Целых пятнадцать лет - ах, больше - миновало с тех пор, как я видел "полуночников", но даже сейчас, в полудреме, дрейфуя по морю смутных воспоминаний о прошлом, я чувствую пронзительный страх [...] и инстинктивно борюсь со сном. Вот так я молился тогда, в 96-м - каждую ночь: не спать и не подпускать полуночников!

Вы заметили, что я не упоминаю друзей детства и товарищей по играм? - их попросту не было! Знакомым детям я не нравился, а они не нравились мне. Я привык ко взрослой компании и разговорам и, хотя на фоне взрослыми чувствовал себя позорно тупым, не стремился стать участником детской возни. Их беготня и вопли озадачивали меня. Я ненавидел просто играть и скакать - в своих развлечениях я всегда жаждал сюжета. Однажды мать попыталась устроить меня в детский танцкласс, но я изо всех сил воспротивился. Мой ответ на ее предложение позволяет понять, в каких книгах я рылся в 98-м году. Я сказал: "Nemo fere saltat sobrius, nisi forte insanit!" [8] Это из речи Цицерона против Катилины. В тот мрачный 1896 год я стал поборником трезвости. В мои руки как-то попал старый экземпляр "Света и тени" Джона Б. Гофа [9], и я читал и перечитывал его от корки до корки. С того дня мне всегда было, что сказать против спиртного! Теперь я сосредоточился по классической мифологии, сменив на нее братьев Гримм. Я восхищался и подражал поэтическим отрывкам, столь щедро рассеянным по страницам "Века мифов" Булфинча [10], и в 1897--м породил свое первое настоящее "стихотворение", озаглавленное "Новая Одиссея; или Приключения Улисса".[11] С 1894 по 1896 я использовал только печатные буквы, но теперь начал писать прописными. Все это время мой дух был угнетен смутным ощущением надвигающейся катастрофы. От меня не ускользнул упадок семейного благосостояния, о чем наглядно свидетельствовало сокращение числа слуг и запертая конюшня. Мне ужасно не хватало Келли, кучера, который был непререкаемым авторитетом по всем, что касалось ирландского наречия, и которому хватало терпения мирно выслушивать мои панегирики Матери-Англия. Ко времени его ухода я приобрел дивный выговор [brogue], которым время от времени щеголял, развлекая себя и окружающих.
 


 

священник, еще один - библиотекарь Исторического Общества Р-А. и т. д. с энным числом "успешных молодых предпринимателей", да будет мне позволено использовать этот "фразеологический штамп". У таких мало или ничего общего с тщедушным отшельником; - их мужская успешность и суетное преуспевание лишь углубляют меланхолию того, чья активная деятельность закончилась в восемнадцать - если он вообще когда-то бывал деятелен и активен. Настоящих друзей теперь нужно было искать среди тех, кто не знал меня во дни больших надежд и неумных амбиций; и потому ожидает от меня не больше, чем я в состоянии дать. В их глазах я не буду казаться столь жалкой развалиной, как в глазах тех, кто, зная меня с детства, полагал очевидным, что я нормально закончу университет, стану профессором и к настоящему времени стану человеком с большой буквы, занявшим законное место в обществе и академическом мире, а не ничтожеством, которому совершенно нечем реально оправдать свое существование. На днях я видел большую статью в "The New York Tribune" - сочинения ее автора я частенько правил в школе на Хоуп-стрит! Какая ужасная ирония! Таковы превратности судьбы! Остается только благодарить Парок [the Fates], что я не озлоблен жалким существованием, на которое обрекло меня нездоровье. Я не питаю ни ненависти, ни зависти к своим старым знакомым - я просто не хочу попадаться им на глаза, уж если мне невозможно хоть в чем-то с ними сравняться. Не похожу я и своего старого приятеля, декана Свифта [т. е. писателя Джонатана Свифта - прим. пер.], озлобленного на все человечество. Я не вижу причины винить в этом общество или кого-то еще; но просто предпочитаю водить дружбу с теми, кто знает меня только в моем худшем виде - то есть, в нынешнем. Я больше не посещаю обсерваторию Лэдд и прочие привлекательные места университета Брауна. Когда-то я надеялся работать там на правах постоянного студента, а однажды, быть может, руководить каким-то из них в качестве преподавателя. Но, узнав их "изнутри", ныне я не желаю бывать там как случайный гость и посторонний невежда-чужак.
 

Первая популярность
 

"The Argosy" в попытке отвлечься от тоскливой действительности. Один из тамошних авторов настолько вывел меня из себя, что я послал редактору письмо в изысканном стиле королевы Анны, высмеяв негодного романиста. Это письмо, напечатанное в сентябрьском номере, породило настоящую бурю негодования со стороны обычных читателей журнала. Редакционный отдел забросали бессчетными письмами, в которых меня всячески поносили. Среди этих враждебных нападок была одна вещица, написанная тетраметром неким Джоном Расселом из Тампы, Фл., в которой было столько природного остроумия, что я решил ответить. Так что я послал в "The Argosy" 44 строчки сатиры в духе "Дунсиады" Поупа. Ее в свой черед напечатали в январе 1914-го, вызвав грандиозную сенсацию (враждебного свойства) среди читателей "Argosy". В следующем месяце вся колонка редакции целиком состояла из писем против Лавкрафта! А затем я сочинил новую сатиру, отхлестав всех своих гонителей язвительным пентаметром. Она тоже была напечатана, взъярив бурю гнева. Реплики Рассела были довольно меткими и заслуживали ответа. Наконец, я написал Расселу лично, и мы, наконец, закончили дело миром - и как раз вовремя, ибо T. Н. Меткалф, редактор "The Argosy", уже тонко намекал, что что с войною поэтов пора бы кончать, поскольку читатели жалуются на переизбыток наших стихов в их любимом журнале. Они побоялись, что мы нагло займем все свободное место! Так что мы с Расселом официально закончили с этой историей общим стихотворением - моя часть была героическим стихом, его - анапестом. Это прощание с "The Argosy" случилось в октябре 1914-м, и с той поры мой взор ни разу не падал на этот достойный орган массовой литературы.