Словарь литературных типов (авторы и персонажи)
Леонтий Иванович Козлов ("Обрыв")

В начало словаря

По первой букве
A-Z А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

Леонтий Иванович Козлов ("Обрыв")

Смотри также Литературные типы произведений Гончарова

- "Сын дьякона". Учился сперва "в семинарии, потом в гимназии". Окончил университет. Учитель древних языков в гимназии. - "Некрасив". "Черты неправильные, как будто все врознь, ни румянца, ни белизны на лице: оно было какое-то бесцветное. "Лоб выпуклый". "Руки худые". Сам "худ"."В детстве вечно он копался в книгах или тетрадях, как будто у него не было детства, не было нерва - шалить, резвиться". "Волоса его были всегда растрепаны", "глаза где-то блуждали". Во время студенчества К. "был так беден, как нельзя уже быть беднее. Жил в каком-то чуланчике, между печкой и дровами, работал при свете плошки. "Одеться ему было не во что: один вицмундир и двое брюк, из которых одни нанковые для лета, - вот весь его гардероб". "Вицмундир" "с полинявшим и отчасти замаслившимся рукавом", часто "без пуговиц"; "панталоны разорваны"; "сапоги худые". Характер его отличался "простотою и цельностью. Он, по мнению Райского, вылился весь окончательно в назначенный ему образ, угадал свою задачу и окаменел навсегда". - Л. "изучил греческий и латинский языки". - "По-гречески только профессор да протопоп в соборе лучше его знают!" - отзывались о Л. И. товарищи-студенты. "Учась им, он изучал древнюю жизнь". Он "ушел в нее всем своим существом". Он "впадал в пристрастие к греческой и латинской грамоте и бывал иногда сух, казался педантичен... п. ч. "эта грамота" "была ему мила": "она была одеждой, сосудом, облекавшим милую, дорогую изученную им и приветливо открывавшуюся ему старую жизнь, давшую начало настоящей и грядущей жизни". "Фактические знания его были обширны и не были стоячим болотом, не строились, как у некоторых из усидчивых семинаристов в уме строятся кладбища, где прибавляется знание за знанием, как строится памятник за памятником, и все они порастают травой и безмолвствуют; у Леонтия, напротив, билась в знаниях своя жизнь, хотя прошлая, но живая. Он открытыми глазами смотрел в минувшее. За строкой он видел другую строку. К древнему кубку приделывал пир, на котором из него пили; к монете - карман, в котором она лежала". "Рассказы" его "о древнем быте были живы, вдохновенны". Райский открыл в Л. И., "относительно древней жизни", "страсть", "священный огонь", "глубину понимания до степени ясновидения, строгость мысли, тонкость анализа". "Когда он углубится в длинные разговоры с Райским (о любимом предмете) или слушает лекцию о древней и чужой жизни, читает старца-классика, - тогда появлялась у него жизнь в глазах и глаза эти у него были умны, оживленны"; появлялась "красота". - Это перенес он и на свою другую любовь. "Погруженный в созерцание жизни древних, в их мысль и искусство", Л. "умудрился видеть и любить (в своей жене) какой-то блеск и колорит древности, античность формы". "Его поражала линия ее затылка и шеи. Голова ее казалась ему похожей на головы римских женщин на классических барельефах, на камеях". "Современной жизни он почти не замечал". "Вся программа и общественной и единичной жизни у нас позади: все образцы даны нам, - говорил Л.: - умей напасть на свою форму, а она готова. Не отступай только - и будешь знать, что делать"... - "Как не веровать в прогресс! - говорил он. - Мы потеряли дорогу, отстали от великих образцов, утратили многие секреты их бытия. Наше дело теперь - понемногу опять взбираться на потерянный путь и... достигать той же крепости, того же совершенства в мысли, в науке, в правах, в нравах и в общественном хозяйстве, цельности в добродетелях и, пожалуй, в пороках. Низость, мелочи, дрянь - все побледнеет: выправится человек и опять встанет на железные ноги... Вот и прогресс!" "Возьми-ка предмет из истории (для романа")... - предлагает он Райскому. -...А то далась современная жизнь!.. Муравейник, мышиная возня: дело ли это искусства? Это газетная литература!" "Ну уж мир (современный)! Эти ваши Наполеоны и Пальмерстоны, выродки старых больных людей". Он знал не только "древние языки", но "и новые, хотя ни на одном из них не говорил, знал все литературы". "Л. был классик и безусловно чтил все, что истекало из классических образов или подходило под них". Он "уважал Корнеля, даже чувствовал слабость к Расину, хотя и говорил с усмешкой, что они заняли только тоги и туники, как в маскараде, для своих маркизов: но все же в них звучали древние имена дорогих ему героев и мест". "В новых литературах, там, где не было древних форм, признавал только одну высокую поэзию, а тривиального, вседневного не любил; любил Данте, Мильтона, усиливался прочесть Клопштока - и не мог. Шекспиру удивлялся, но не любил его; любил Гете, но не романтика-Гете, а классика, наслаждался римскими элегиями и путешествиями по Италии больше, нежели Фаустом, Вильгельма Мейстера не признавал, но знал почти наизусть Прометея и Тасса. Он шел смотреть Рафаэля, но авторитета фламандской школы не уважал, хотя невольно улыбался, глядя на Теньера". - Л. был "библиофил", "библиоман". Когда Райский "передал ему на попечение" библиотеку отца - "три тысячи томов", - Л. "обмер" от радости. - "Мне взять эти книги!" - сказал он, когда Райский подарил ему свою библиотеку. Он "смотрел то на книги, то на Райского, потом махнул рукой и вздохнул. - Не шути, Борис: у меня в глазах рябит... Нет, vade retro... ("Перевод", Леонтий, 1) Не обольщай!" - "Для него (Марка Волохова), пишет Л., нет ничего святого в мире. Дай ему хоть эльзевира, он и оттуда выдерет листы". - На вопрос Райского - "неужели не тянет его никуда?" - Л. указал на книги: "мало, что ли?" Л. "принадлежал к породе тех погруженных в книги и ничего, кроме их, не ведающих ученых, живущих прошлою или идеальною жизнью, жизнью цифр, гипотез, теории и систем, и не замечающих настоящей, кругом текущей жизни". "Редко где встретишь теперь небритых, нечесаных ученых, с неподвижным и вечно задумчивым взглядом, с одною вертящеюся около науки речью, с односторонним, ушедшим в науку умом, иногда и здравым смыслом, неловких, стыдливых, убегающих женщин, глубокомысленных, с забавною рассеянностью и с умилительной младенческой простотой - этих мучеников, рыцарей и жертв науки. И педант науки - теперь стал анахронизмом, потому что ею не удивишь никого". "Л. принадлежал еще к этой породе, с немногими смягчениями, какие сделало время".

Л. "задумчив" и "рассеян" "с детства" - и сам сознает, что у него "есть этот грех". "По рассеянности" он то "забредет не в тот переулок", то "пересидит за обедом всех товарищей". "Все ушли, он остался един и задумчиво жевал какое-то пирожное из рису. Он не заметил, что Ульяна Андреевна подставила другую, полную миску, с тем же рисом. Он продолжал машинально доставать ложкой рис и класть в рот. Она тихонько переменила третью, подложив еще рису", - он не заметил. У Татьяны Марковны он ел "машинально суп"; "один съел машинально блюдо майонеза, вздыхая, глядя куда-то в неопределенное пространство". - "Улинька схватила с окна его фуражку и надела на себя". "Где и она!" - "Кто-нибудь из ваших унес", - сказала она. - "Не может быть", - говорил Л., бросая туда и сюда рассеянные взгляды". Только вышедши с нею в сад и пройдя шагов десять по дорожке, он взглянул случайно на Улиньку и увидел свою фуражку". Марк Волохов во время прогулки "снимет с него фуражку" - а он и "не замечает этого". Л. "добродушен", "кроток", "сердце" у него "теплое". "Он имел причину быть многими недоволен, - им никто и никогда". В школе "потешались над ним", "над его задумчивостью, рассеянностью", но он с признательностью вспоминает, что Райский, во все время школьного учения, "оттаскал его за волосы... всего два раза". "Тогда как другие!.. - но Бог с ними, с повесами! Они тоже не со зла, а так, от праздности и вертопрашества". В школе "даст ли ему кто щелчка или дернет за волосы, ущипнет, - он сморщится, и вместо того, чтобы вскочить, броситься и догнать шалуна, он когда-то соберется обернуться и посмотреть рассеянно во все стороны, а тот уж за версту убежал, а он почесывает больное место, опять задумывается, пока новый щелчок или звонок к обеду не выведут его из созерцания". "То мазнет его сажей по лицу какой-нибудь шалун, Леонтий не догадается и ходит с пятном целый день, к потехе публики, да еще ему же достанется от надзирателя, зачем выпачкался". "Съедят ли у него из-под рук завтрак или обед, он не станет производить следствия, а возьмет книгу посерьезнее, чтобы заморить аппетит, или уснет, утомленный голодом. Однако, "выросши из периода шалостей, товарищи поняли его и окружили уважением и участием". - "Он предобрый", хвалили они его Улиньке. - "Редкий мог не заплакать, расставаясь с ним, и сам он задыхался от слез, не помня ни щипков, ни пинков, ни проглоченных насмешек, ни непроглоченных, по их милости обедов и завтраков"; "потешался" над ним и Марк Волохов: "то фуражку дорогой снимет с меня, - пишет Л., - и наслаждается, если я не замечу, то ночью застучит в окно"; но, когда Л. "прихворнет" - Марк "ходит, как нянька, бегает за лекарством в аптеку". Когда Л. после отъезда жены заболел - Волохов "две ночи почти не спал совсем", ухаживая за ним. - "Не ругай меня, - просил Л. Райского, после своей драмы, - и не смейся надо мной, как все они смеются... эти учителя товарищи... я вижу у них злой смех на лицах, у этих сердобольных посетителей".

Он был "застенчив", "робок" и "скромен". - "Пойдем" - к Улиньке - "звал его Райский", заметив его увлечение ею. "Нет, Борис, не пойду, - отговаривался он: - что мне там делать: вы все любезны, красивы, разговаривать мастера, а я! Что я ей? Она, вон, все смеется надо мной!" - "Да, м. б., она не станет смеяться... - нерешительно сказал Райский: - когда покороче познакомится с тобой". - "Станет, как не станет! - говорил Л. с жалкой улыбкой, оглядывая себя с головы до ног". Когда товарищи соблазняли его "профессорской кафедрой, он сперва одушевился, но потом: "Да нет, куда мне! - сказал он, отрезвляясь: - Профессор обязан другими должностями, он в советах, его зовут на экзамены... Речь на акте надо читать... Я потеряюсь, куда мне! Нет, буду учителем в провинции! - заключал он решительно и утыкал нос в книжку или тетради", "считая это скромное назначение своим призванием". "Достигнув цели" и "устроившись", Л. "принялся за свое дело с усердием и терпением вола и осла вместе". - "Я... тоже кое-что делаю: несколько поколений к университету приготовил", "робко" замечает Х., "сомневаясь, заслуга ли это". - "Ты думаешь, я схожу в класс, а оттуда домой, да и забыл!.. Ни, ни! Вот моя академия, - говорил он, указывая на беседку: - вот и портик - это крыльцо, а дождь идет - в кабинете: наберется ко мне юности, облепят меня. Я с ними рассматриваю рисунки древних зданий, домов, утвари - сам черчу, объясняю… ...что сам знаю, всем делюсь. Кто постарше, с теми вперед заглядываю, разбираю им Софокла, Аристофана. Не все, конечно; нельзя всего: где наготы много, я там прималчиваю... толкую им эту образцовую жизнь, как толкуют образцовых поэтов: разве это теперь уж не надо никому? - говорил он, глядя вопросительно на Райского". - И представления Л. о себе и требования его от жизни были самые скромные. - "Кто ты?" - спрашивал его Райский. - "Я - учитель латинского и греческого языка", - отвечал Л. На слова Райского, что, хоть он уходит от "жизни", - "жизнь его достанет", Л. возразил: "Что ей меня доставать? Я такой маленький человек, что она меня и не заметит". "Сам я буду жить про себя и для себя". "Живу я тихо, скромно... делаю свое дело, и ничего знать не хочу, никого не трогаю и меня никто не трогает". "Есть у меня книги... Нужды мои не велики, скуки не чувствую, есть жена, она меня любит"... - "Этого мало?" Живя "в чужой", "древней" жизни, он был "непрактичен в своей жизни". Если б не симпатия товарищей, он (студентом) не знал бы, где взять книг, а иногда белья, платья. Подарков он не принимал, п. ч. нечем было отдарить. Ему находили уроки, заказывали диссертации и дарили за это белье, платье, редко деньги", а чаще всего книги, которых от этого у него накопилось больше, нежели дров". Он "замечал пустоту" (при разъезде товарищей), "тосковал, не зная, по непрактичности своей, что с собою делать, куда деваться". "Наконец, надо было и ему хлопотать о себе. Но где ему? Райский поднял на ноги всех, профессора приняли участие, писали в Петербург и выхлопотали ему желанное место в желанном городе. "Там, на родине, Райский, с помощью бабушки и нескольких знакомых, устроили его на квартире". - "Если не посмотреть за ним, он мимо рта ложку пронесет", - говорила Улинька". Он "не видит, что под носом делается", "знает наизусть чужую жизнь и не видит своей"; "сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его". - Влюбившись в "Улиньку", "он не ревновал" - "по самой простой причине": "он не видал, не замечал и не подозревал ничего, что делала она, что делали другие", "он слушал, что она говорила ему, не слыхал, что говорила другим, и верил только тому, что видел и слышал от нее". Он "любил" Улиньку "до слепоты" - по выражению Райского. Он просил Райского "приходить" "вечером", когда его нет дома, к жене: "пожертвуй вечер, поволочись немного, пококетничай!" - "Ведь ты любишь болтать с бабами, а она только тобой и бредит"... "Эти женщины, право, одни и те же во все времена, - продолжал он: - Вот у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов, патрициев - всюду хвост целый... Мне - Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело"... "Спасибо еще француз Шарль не забывает... Болтун, веселый - ей и не скучно". "Не будь его, она мне покоя бы не дала". "Она ревнует меня к моим грекам и римлянам". - "К моей Улиньке, как к жене кесаря, не смеет коснуться и подозрение". - "Счастливое дитя! - думал Райский: - спит и в ученом сне своем не чует, что подле него эта, любимая им, римская голова полна тьмы", а ее сердце "полно пустоты, и что одной ей бессилен он преподать "образцы древних добродетелей". Л. уверен, что "Улинька" "заботлива, верна". "Вся ее любовь, все ее заботы, жизнь - все мое", - говорил он Райскому. Она "любит меня, как дай Бог, чтобы всякого так любила жена". - "Любовь не про таких" - "Разве его можно любить?" - говорит о Л. Улинька. Для У. он лишь "противный урод". Л., по ее мнению, "не умеет любить". "Он даже и слова о любви не умеет сказать: выпучит глаза на меня - вот и вся любовь, точно пень! Дались ему книги, уткнет нос в них и возится с ними. Пусть же они и любят его! Я буду для него исправной женой, а любовницей (она сильно потрясла головой) - никогда!" - "Отчего не взяли его (Козлова) с собой?" - спросил "дерзко" и насмешливо Марк Ульяну Андреевну и M-r Шарля, встретив их после купанья: "Ведь и при нем можно... купаться, он не увидит. Вон бы тут, под деревом, из Гомера декламировал". Однако "рядом с книгами, которыми питалась мысль" Л., у него приютилось и сердце. - "Я люблю ее, - говорил он жене: - Что, не римская голова?" - спрашивал он указывая на Ульяну Андреевну Райскому; Л. "загляделся на жену и тайное умиление медленным лучом прошло у него по лицу и застыло в задумчивых глазах. Даже румянец пробился на щеках". "Он сам не знал, что он так крепко связан с жизнью и с книгами, не подозревал, что если бы пропали книги, не пропала бы жизнь, а отними от него эту живую "римскую голову", по всей жизни его прошел бы паралич". Когда "Улинька" уехала с m-r Шарлем, Л. "заболел", у него "чуть горячка не сделалась", он "убивался горем". На слова Райского: "Ты сам шутил, бывало, что привык к ней, что изменяешь ей для своих римлян", Л. "горько улыбнулся". "Врал, хвастал, не понимал ничего, Борис, не случись этого... я никогда бы и не понял. Я думал, что я люблю древних людей, древнюю жизнь, а я просто любил... живую женщину; и любил книги, и гимназию, и древних, и новых людей, и своих учеников... и тебя самого... и этот город, вот с этим переулком, забором и с этими рябинами - потому только, что ее любил. А теперь это все опротивело, я бы готов хоть к полюсу уехать"... "А ты спрашиваешь, принял ли бы я ее!" - "ее нет, - вот моя болезнь!" - "Я не болен, я умер, и настоящее мое, и будущее - все умерло, п. ч. ее нет! Поди, вороти ее, приведи сюда - и я воскресну!... А он спрашивает, принял ли бы я ее! Как же ты роман пишешь, а не умеешь понять такого простого дела". Л. взглянул наконец и на близкую ему жизнь "тем же сознательным и верным взглядом, каким глядел на жизнь древних, и Райский понял, что утешить его нечем". Получив письмо об отъезде Улиньки и читая его, Л. "корчился на полу". Когда Райский посоветовал ему уничтожить письмо: "Как можно! - с испугом сказал Л., выхватывая письмо и пряча его опять в ящик. - Ведь это единственные ее строки ко мне, - других нет у меня... Это одно только и осталось у меня на память от нее... - добавил он, глотая слезы". Но он все еще продолжает надеяться: "Я все жду... все думаю, не опомнится ли". "Постой, что это?.. Кто-то будто едет сюда", - сказал он, "привставая и глядя в окно". Он и "ночью пробовал вставать"; "все вслушивался в каждый проезжавший экипаж по улице, подходил к дверям в волнении и возвращался в отчаяньи". Он не переезжает к Татьяне Марковне, несмотря на ее приглашения: "Я жду ее... боюсь, чтоб без меня не приехала". Его соблазнили к переезду только тем, что "из окон старого дома видно, когда едут по дороге". Переехав к Бережковой, Л. "совался к окнам, отыскивал то самое, из которого видна московская дорога". "Ульяна Андр. написала к хозяйке квартиры, что бы ей прислали теплый салоп, оставшийся дома, и дала свой адрес, а о муже не упомянула". Л. сам отправил салоп и написал ей горячее письмо - с призывом, говорил о своей дружбе, даже о любви. "Ответа не было". Когда Райский уезжал в Петербург, Л. "отвел его в сторону. Долго шептал он ему, прося отыскать жену, дал письмо к ней и адрес ее и успокоился лишь после того, как Райский тщательно положил письмо в бумажник". - "Поговори с ней, и напиши мне… - с мольбой заключил он. - А если она соберется... сюда... ты по телеграфу дай мне знать: я бы поехал до Москвы, навстречу ей". Оправившись после болезни, Л. "начал понемногу посещать гимназию, но на уроках впадал в уныние, был рассеян, не замечал шуток, шалостей своих учеников". "Козлов рассохнется и служить уже не может", - говорил о нем Марк. По словам Татьяны Марковны, "Бог дал Л. ученость, да остроты не дал". "Он как младенец". - У него "простая младенческая душа", думал Райский. Он "ученый, но недогадливый младенец".

В начало словаря